Разумеется, это риторические вопросы, лишь симулирующие неопределенность, неуверенность, неизвестность; попытка воспроизвести шекспировское или гоголевское недоумение. Библейская неоромантика заменена здесь новой советской романтикой, претендующей на первичность и подлинность. Пусть и ложно искренний, стиль рассказчика все же создает впечатление неочевидной, непрозрачной реальности. Его дискурсивный жест формален и театрально нарочит, но это исполненный жест, и, как у Брехта, он имеет смысл политической эмблемы – Gestus’a. Его функция состоит в том, чтобы указать на самого себя, то есть на неудачную попытку познания реальности, на неведение, пусть и временное. Конечно, это еще не подлинный философский скепсис, он в идеологической литературе недопустим, но автор инсценирует философское удивление, словно отдергивая руки от реальности в их попытке схватить и присвоить ее окончательно. В то время, как псевдоромантический высокопарный мифологизм в галилейских главах полностью подчиняет себе реальность, заниженный сатирико-фарсовый стиль тель-авивских сцен, традиционно призванный быть более реалистическим, отчасти отпускает реальность. Реальное оказывается тем, что не может быть схвачено целиком. Эту парадигму восприятия реального я называю
Большеголовый коротышка, обмотанный по уши шерстяным платком, озабоченно пересчитывает свое добро и кричит старику в котелке, чтобы приглядел. Знакомый голос! Дребезжащий, как жестянка. И глазки маленькие, недоверчивые. Ба! Алтер Таратута и благодаровский хлебороб вступают на обетованную землю.
– Привет хлеборабам [sic], – говорю я.
– Вышибают по малости, – добавляет из-за моего плеча Эзра.
(Когда только он успел пробраться!)
– Все забрали… все забрали, – плачется старик, – евреи, плохо нам.
Алтер ругает грузчика, неловко опустившего сундук. Он свертывает кошель, похожий на кожаный чулок, достает красные книжечки, грозит ими пароходу и швыряет наземь. Он топчет советские паспорта и плюется. Лицо у него такое же, как когда-то на молотьбе.
Тут Эзра, пробравшись вперед, пинает Алтера ногой.
– Эй, – кричит Эзра, – пановать торопишься, на нашей спине, пановать!..
Калоша слетает с ноги Алтера. Кто-то смеется в толпе. Кому-то заезжают в ухо. И, конечно, Эглони тут как тут. А я стою и поглядываю.
Вот девочка-подросток, в плюшевом прабабкином саке с пуфами, укоризненно смотрит на меня. Большие, грустные глаза и губы – с них не сошла еще припухлость детства. А рядом парень – должно быть, брат. Иного привета ждут они. Иной страны, иного счастья… Привет вам, искатели, вас ждут великие дела!
Старики и старухи – отцы и матери. И перезрелые невесты – для вас здесь найдутся женихи. И местечковые политики – по вас скучают газозные будки [Эгарт 1937: 21–22].