Несколько лет тому назад на месте лагеря был лес. <…> огромные корни валяются всюду, как чудовищные осьминоги или мертвые пауки, подняв к небу искривленные деревянные щупальцы. В ненастный осенний день эти корни, вывернутые, вырванные и брошенные на дороге, придают лагерю вид судорожного и немого отчаяния, и чем-то напоминают те живые существа, которые копошатся среди них. А рядом уходят в землю пни, и, кажется, их корни под землей еще продолжают видеть свой сон о высокой вершине и живой зелени [Марголин 2017а: 121].
Выраженный в этом отрывке переход от сказочного дискурса к экзистенциальному и далее к психологическому отражает план Марголина в отношении своего романа: через сказочно-мифологические отчужденные образы должно быть постигнуто и озвучено «немое отчаяние» невинной жертвы концлагеря, а затем в пучине этого отчаяния должна быть обнаружена тайна ее выживания и спасения, скрытая сила, позволяющая вырваться из сна в явь.
Мрачная сказочность лагерного мира объединяет в себе высокую готику «Ада» и фольклорный магизм, как, например, в образе Петерфройнда, похожего, по словам автора, на кота в сапогах, причем, видимо, в сапогах-скороходах, поскольку он был назначен курьером и «носился с поручениями по лагерю», а также напоминающего мальчика-с-пальчика или гнома, нибелунга, ибо был он «крошечным лилипутом» [Марголин 2017а: 127]. И кот, и гном относятся к разряду хтонических и демонических существ. Однако если первый служит символом одомашненной, контролируемой магии на посылках, то второй представляет неподвластную стихию земли и леса. В этом смысле образ Петерфройнда соединяет в себе лагерную подчиненность и униженность, с одной стороны, и то стихийное (в данном случае, телесное) «иное», что не поддается включению ни в какую систему. Ту же двойную функцию – рабской беспомощности и хтонической инаковости – выполняют и зэки «азиатских бригад»: «Чудовищно-грязные, звероподобные люди, с головами, обвязанными грязными тряпками, остатки вымерших в лагере поколений, с непонятной речью, одичавшие до какого-то пещерного состояния» [Марголин 2017а: 161]. Здесь Азия служит парадигматическим стереотипом дикости и вольности, отсылая к блоковским «Скифам» и стирая границу между «азиатскими бригадами» и всеми остальными лагерниками и Россией вообще. И наконец, на фоне этих образов и вообще на фоне лагерного сообщества «лесных людей» [Марголин 2017а: 127], сам рассказчик выглядит новым Зигфридом, борющимся с драконом советского рабства. Такова оборотная сторона «расчеловечения» и таково компенсаторное предназначение сказочно-мифологического дискурса: символическая победа над лагерным «адом» более глубоких и могущественных подземных стихий, инверсионно, от противного возвращающих человеку человеческое.