Портрет Петра в ермолке, сидящего в так называемом кресле Ильи-пророка на пасхальном седере, – одна из высших точек романа. Его значение двояко. С одной стороны, этими двумя жестами – Борох протягивает ермолку Петру, и тот надевает ее на голову – еврейское присваивает себе царя. С другой стороны, тем самым на короткий миг стирается грань между своими и чужими, значение которой многократно подчеркивается на протяжении всего романа, точнее, круг «своих» теряет смысл. Седер с Петром в качестве Ильи-пророка перестает быть тем, чем должен, в особенности в восприятии самого Шафирова – моментом ностальгической идентификации с мифическими и реальными предками. С этой точки зрения жест присвоения имеет иную направленность: царь присваивает еврейское.
Символический обмен жестами присвоения служит созданию новой культурной конфигурации – «хорошего гоя». Этот образ часто встречается в еврейском фольклоре и литературе, например в рассказе Ш. Й. Агнона «Клинок Добуша». Грабитель и убийца Добуш нападает на еврейского праведника рабби Арье, когда тот произносит благословение над вином во время встречи субботы. Клинок, на который пролилось вино, меняет свою сущность и начинает соблюдать субботу. Добуш присоединяется к субботнему ритуалу и трапезе в доме рабби Арье. Сказка, рассказанная Агноном, имеет счастливый, хотя и частичный, финал: клинок, соблюдающий субботу, лишает тирана и убийцу возможности творить зло хотя бы один день в неделю. Реалистичная история Маркиша заканчивается вполне реалистично: участие в седере нисколько не меняет царя и не отводит беду от евреев. Новая культурная конфигурация, уникальный знак, возникший в подвале Шафирова, не оставляет следа в культурной памяти ни евреев, ни русских. Однако она изобретается автором как мифическое испытание героя, необходимое для обнаружения и реализации его трансцендентальной цели.
Говоря в терминах Жака Лакана, порядок символического в этой сцене служит сведению и опосредованию между порядками воображаемого и реального. В порядок воображаемого включены сентиментальные размышления Шафирова о кресле Ильи-пророка и об Иосифе Прекрасном, интонированные горькой насмешкой автора, не дающей читателю забыть о некрасивой внешности Шафирова, а также подготавливающей Петра на роль Ильи. Эта мифопоэтическая воображаемая самоидентификация сопряжена с политической воображаемой самоидентификацией – «российский Вице-канцлер, Тайный Советник, управляющий Посольским приказом, кавалер орденов Польского Белого Орла и Прусского Великодушия барон Шафиров». Порядок реального раскрывается в неожиданной метаморфозе: «в Шафирове почти ничего не осталось от вице-канцлера и кавалера орденов: он вдруг стал похож на пожилого, не совсем здорового еврея – торговца или корчмаря». Благодаря волшебной ермолке и магическому жесту посвященного в таинство Вороха (в переводе – «благословенный») с Шафирова спадают чары, и он становится самим собой – тем реальным собой, о котором он вспоминает лишь изредка со смешанными чувствами умиления и опаски. Это реальное предельно очищено от всех воображаемых оболочек и масок и потому подлинно, но по той же причине оно не способно к самостоятельному существованию в открытой, агрессивной среде. Оно, как уже было сказано, требует посредничества символического, заставляет сознание создавать игру подобий и переносов, и потому Петр вдруг становится тоже похож на еврея, как и Шафиров, а подвал еврейского дома, напротив, уподобляется царским покоям.
Откровение реального сопровождается в тексте собственными стилистическими маркерами, как и выражение двух других порядков. Дискурс воображаемого сентиментален и немного пафосен, чему немало способствуют библейские мотивы. При переходе к реальному библейский пафос снижается параллелизмом библейских и сегодняшних событий и персонажей, а также резкой сменой регистра на вульгарно народный: «Сладка конфетка, когда дают редко». Дискурс реального, начиная со слов Вороха: «Ну, так…», – не вульгарен, но имеет характер домашнего непринужденного разговора в кругу своих – он раскрепощен и мягко огрублен: «парички», «снять штаны», «стянул… и напялил», «плешеватую», «псих». В символическом дискурсе финальной картины Петра Первого в ермолке соединены по-домашнему непринужденная, реалистически заниженная фамильярность Петра и патетический, медлительно торжественный драматизм остальных участников сцены, внезапно осознавших себя стоящими у края бездны. Быть названным в этот момент «рэб Шапир» означало бы упасть в эту бездну. Это имя причиняет Шафирову боль, ибо оно и есть его реальное, его, в терминах Лакана, имя отца, либо, в терминах Алексея Лосева, его миф, магическое имя.