– В другое время я бы с радостью взялся руководить вашим кружком. Но скажу вам откровенно: я смертельно устал. Думал вызвать кое-кого на дискуссию – и не вызвал, думал написать статью – и не написал. Атмосфера душная… Нет охоты работать… да нет охоты и жить…
Полонский уронил голову на руку.
Поклонившись Полонскому, я с ошеломленной торопливостью простился. И долго потом недоумевал: почему он так говорил с незнакомым мальчишкой? Может статься, именно потому, что я был для него незнакомым приверженцем (а что я нелицемерный его приверженец – это он, конечно, сразу уловил в моем монологе и прочитал у меня в глазах), он и признался мне в том, что просилось выплеснуться и что он стыдливо таил от родных и знакомых?..
Немного погодя ему пришлось-таки ввязаться в дискуссию. В том же номере, что и «Гапа Гужва», напечатаны две его предсмертные речи, которые он произнес на дискуссии о творческом методе во Всероссийском союзе советских писателей.
Сейчас эти речи оставляют тягостное впечатление. Полонский кается, признается в мнимых ошибках, ставит себе в заслугу, что он «нещадно браковал реакционные произведения правых попутчиков» (это он-то, в том же номере поместивший «Гапу Гужву»!), делает реверансы РАПП (если б он знал, что не дни, но месяцы ее сочтены!). В то время его речи брали за сердце. По тем временам они казались верхом гражданского мужества. Мы уже тогда привыкли к тому, что люди норовят отоспаться на чужой шкуре. А Полонский несколькими чертами подчеркивал, что он никогда не отмежевывался от Воронского: «Я не помню ни одного выступления печатного или устного, где бы я формально отмежевался от Воронского. Это мне как-то претило. Почему? Да потому, что ошибки Воронского были часто моими собственными ошибками. Мы с ним шли вместе и вместе ошибались. Нас сближали не только литературные, но и политические ошибки… И я, повинный в тех же ошибках, что и Воронений, не мог бросить в него камень…»; «…все те упреки, которые бросались по адресу Воронского, я готов принять на себя, разделить вместе с ним»; «…весь период литературной борьбы, когда на Воронского сыпался град обвинений, когда он подвергался жесточайшей критике, когда из этой критики делались оргвыводы, я не делал формальных заявлений о моих несогласиях с Воронским. Было ли это полезно для меня как редактора и критика? Вы знаете превосходно, что ничего, кроме неприятностей, это мне не сулило. Тем не менее я поступал именно так».
Кто может бросить камень в самого Полонского за его увертки и извороты? Ведь он не скрывал в своей второй речи, что «пересматривал свои ошибки в условиях сплошной и систематической травли». Он заявил открыто:
«Очень тяжело работать, имея против себя такую могущественную организацию (Полонский имеет в виду РАПП), которая заявляет, что, прав Полонский или не прав, признает он свои ошибки или не признает, все равно Полонского надо истребить». Он швырнул в лицо «товарищам из РАПП», что система, которую они применяют к нему, – это «система травли, система передержек, система извращений моих высказываний», и против этой системы он дрался и будет драться до последней капли крови. Так закончил Полонский свою последнюю речь. Ему аплодировали. Но он предчувствовал свое поражение. Слова, сказанные им по поводу только что вынесенной резолюции 4-го пленума правления РАПП, звучат безнадежно: «…выходит так, что Полонский сейчас представляет последнюю опасность: покончили с Переверзевым, покончили с Воронским, надо покончить с Полонским. Что ж, кончайте, товарищи…»
Полонский недолго прожил после ухода из «Нового мира». В 32-м году он поехал в Магнитогорск. (Тогда прозаики, поэты, драматурги, критики и даже историки литературы ездили на новостройки и печатали очерки, начинавшиеся с неизменного: «Там, где еще недавно…». Этот зачин был так же обязателен в очерках о новостройках, как «Радуйся» в акафистах.) Перед отъездом Полонский купил на рынке с рук полушубок. Почему-то ему не пришло в голову продезинфицировать покупку. По дороге его, в жару и бреду, сняли с поезда и положили в больницу. В больнице он умер будто бы от сыпного тифа. Я слышал от его сестры, Клавдии Павловны (секретаря главного редактора Гослитиздата, где мы с ней и познакомились), что перед смертью он все повторял:
– Погубят литературу… Погубят литературу…
Смерть Полонского была очень похожа на неосознанное самоубийство.
А, кто знает, может, это было убийство?..