Насмешки Грифцова не прошли для меня даром. Спустя много лет Борис Александрович, наверное с удовлетворением, прочел бы в статье Ник. Ник. Вильям-Вильмонта о моем переводе «Гаргантюа и Пантагрюэля», что автор статьи называет меня «суровым мастером».
Я любил Бориса Александровича, как редко кого любил еще в жизни. Моя благодарность ему умрет только вместе со мной. Каждое его слово было мне как подарок, и я не в силах отказать себе в радости привести здесь его по-грифцовски краткий отзыв о моей работе, переписанный мною слово в слово:
«Перевод комедии “Небо и ад” выполнен с большим талантом и как раз так, что он вполне оправдывает и осуществляет положения статьи, приложенной к переводу, – статьи очень содержательной, свидетельствующей и о теоретической зрелости т. Любимова. Русский перевод комедии Мериме, напечатанный лет 10 назад и принятый к постановке в театре Вахтангова, вполне грамотен, но безличен. Заслуга т. Любимова в том, что, переводя точно, он дает каждому персонажу свой характерный язык. Особенно выразительны реплики брата Бартоломе, построенные переводчиком в пародическом тоне, отлично выдержанном и колоритном. Перевод т. Любимова был мною проверен в черновике. В нем не оказалось ошибок. И мои (самые незначительные) поправки сводились лишь к стилистическим частностям.
Институт смело может рекомендовать Т. Любимова для ответственной работы по литературному переводу.
Очень хорошо.
Зав. кафедрой перевода
Оправдал ли я надежды Грифцова – судить не мне. Но пожелание его сбылось: почти всю свою переводческую жизнь я выполнял
Несколько месяцев спустя со мной случилось несчастье. Борис Александрович направил мою мать с запиской к своему другу Неведомскому, у которого были связи в высших сферах:
Дорогой Михаил Петрович!
Помогите Елене Михайловне Любимовой так, как помогли бы мне.
Тогда же Борис Александрович доверительно сообщил моей матери, что его вызывали на Лубянку и предлагали сотрудничать. Грифцов отговорился тем, что живет крайне замкнуто и почти ни с кем не видится. Это была истинная правда: работал он с утра до вечера, из дому выходил по делам, на вечернюю прогулку да изредка в гости к писателю Ивану Алексеевичу Новикову, автору книги, которую очень любил читатель 30–40 годов, – «Пушкин в изгнании». Я бывал у Грифцова часто и только однажды видел у него приглашенных: в тот вечер будущий академик Виктор Владимирович Виноградов читал отрывки из своей книги о языке Пушкина.
И все-таки Грифцов мог опасаться повторных вызовов, а в ежовщину – ареста.
– Все мои друзья очутились за границей, – говорил он мне.
Он имел в виду Муратова, оставшегося ближайшим его другом после того, как к Муратову ушла его первая жена, Бориса Зайцева, высланных советским правительством за границу Бердяева и Осоргина.
Быть может, у Бориса Александровича независимо от страха за себя и семью исподволь развивалась душевная болезнь. Но страх, несомненно, ускорил распад его личности. В ежовщину он изъяснялся с помощью официозных слов даже у себя в кабинете, даже со мной. Малейшее проявление вольнодумства раздражало его.
Как-то я сказал, что учитель Николая Островского – бульварный писака Брешко-Брешковский и что «Рожденные бурей» – это роман Брешко «Шпионы и герои», но только двадцать пятого сорта.
– Если вы так думаете, вам нечего делать в литературе! – с побелевшими глазами крикнул Грифцов.
После таких приступов он всякий раз смущенно сникал. Болезнь прогрессировала. Борис Александрович постепенно терял дар речи. От былого ядовито-холодного, от недавнего вспыльчивого Грифцова ничего не осталось. В прихожую выходил встречать меня благодушный старичок и, размягчено улыбаясь, тряс мою руку – тряс, тряс и все не мог остановиться, пока меня не выручала его жена.
В столовой, за чаем, он обращался ко мне:
– Сколько… сколько… сколько… – повторял он и яростно тер себе лоб, а я старался догадаться, о чем он хочет спросить: сколько глав «Дон-Кихота» я перевел, сколько мне лет…
И вдруг Борис Александрович, сделав над собой крайнее усилие, произносил скороговоркой:
– …Сколько у вас детей?
Нужно было чем-нибудь удивить его – только тогда он единым духом произносил целое предложение.
Хорошо и давно знавший Грифцова критик Константин Григорьевич Локс, когда мы, идя вдвоем из издательства, заговорили о Борисе Александровиче, поставил его болезни своеобразный диагноз: