Мастер нашел взглядом Дмитрия Кандаурова, тот сидел на лавке спиной к столу, локти на коленях и устало курил. Он обернулся на слова Заливако, смутился при взгляде мастера, но равнодушно отвернулся снова. Неожиданно для себя — Виктор не мог определить, что сейчас лучше, гнев или шутка, — он улыбнулся:
— Ну, парни, если так и дальше пойдет...
Мастер сделал паузу, и несколько голосов вразнобой продолжали за него:
— То не остановят.
— Не догонят.
— Тару готовь — премии ссыпать. Месторождение найдем завтра.
Лунев помолчал, улыбнулся еще раз, пододвинул миску с борщом, договорил:
— То крышка всем.
И начал есть. Он рассчитывал на эффект, но эффект вышел совсем другой. Посидели молча. Закурили. Кашевар Заливако бряцал порожней посудой, составлял миски одна в одну, этажеркой. А потом пообедавшие встали и просто начали один за другим выходить из балка.
— Пуж-жаешь, — как сидел спиной к столу, так и остался сидеть Дмитрий.
— Пошли, — ткнул его в плечо и мотнул головой Владимир Орлов, как единомышленника пригласил.
— Чуток отсижусь.
Остались трое: Мотовилов, Кандауров и Бирюков.
— Слушай, — сдерживаясь, начал мастер. — Если что не по тебе, говори, не тяни кота...
— Все. Надоело мне, понимаешь?
— Ну и времечко ты нашел! — покрутил головой мастер, еще стараясь отыскать в голосе шутливые нотки. — Знаешь, Дима, у нас тут пожар был...
— А из-за кого пожар? Из-за меня? Я в отгуле был! Я пиво пил! Вы тут спалили, вы и восстанавливайте!
Дмитрий встал, дважды затянулся сигаретой напоследок — на морозе не покуришь — и пошел из балка. В дверях задержался, отрубил, стоя вполоборота:
— Вот так уже накопилось за два года! Восстановим — уйду!
И хлопнул дверью. Дьявольски красивый парень, ресницы, как зубья расчески, каждая в отдельности, глаза цыганские, голос музыкальный.
— Обойдется, — старался успокоить его Мотовилов.
— Да я понимаю: все на взводе. Охота была работать на общественных началах! Но что ж ты, сукин сын, в спину бьешь? Нашел времечко нервы мотать! А ты чего тут подголосником? — напустился Виктор па Бирюкова.
— А нициво. Сизу, пью цяй, студят, выхозу, — сострил вдруг Бирюков. — Снимают станы, бьют, — добавил он, доверительно обращаясь к Мотовилову. И продолжал действительно допивать чай. — Просто ты, Витюша, хвост не подымай сильно. Ты теперь мастер-то нулевой.
Слушать распетушившегося Бирюкова Виктору было но меньшей мере странно: раньше у того всегда была какая-то плаксивая интонация, о чем бы он ни говорил, хоть о бабах, ни одного восклицательного знака в голосе, а сейчас — нате! — острит... Бирюков вечно как-то мелко копошился, обирался, что-то развязывал, завязывал, перебирал, перекладывал, то разматывал шарф, то заматывал, и даже смотреть на это было утомительно, не говоря уже о том, что его самого эти суетные старушечьи движенца должны были обессиливать.
— Бирюков?! Ты... Ты меня снимал? Чего вы все поокрысились?
Луневу сделалось необыкновенно обидно: носишься как угорелый, стараешься — не угодил. Чем, спрашивается? «Я ведь сам больше остальных вкалываю, сначала с себя, потом с них спрашиваю! Ишь какой нашелся — вы спалили!..»
Вгорячах он не мог понять перемены в настроении бригады. Начали жарко, прямо какая-то одержимость, спать не прогонишь, а теперь устали, разуверились, руки у них опускаются. Исключительное, потрясающее, как всякое стихийное бедствие, кончилось. Прошел и первый, самый сильный страх. Осталось одно — будничное, прозаическое — немереная работа, причем не та работа, какая прежде вызывала рвение и зависть других бригад. Нет, тягостная, выматывающая работа проигравшего, аутсайдера — наверстывать упущенное.
Бирюков, подражая Кандаурову, как подражают люди неумные и не искушенные в бытовом актерстве, встал, дошел до двери, остановился и с порога сказал:
— Зевало-то прикрой. Власти у тебя никакой теперь. Захотим — дадим, а нет — и так обойдешься.
Виктор задохнулся. Он хотел крикнуть этому маломерке, что такие, как он, только и ждут, когда Лунев споткнется, вот тогда они чувствуют себя людьми, вот тогда у них праздник!.. Слова толпились во рту, и из-за давки ни одно не могло проскочить первым.
Мотовилов тоже собрался уходить. Трудно было понять по его конопатому лицу, что у него на уме. «Спокойно-спокойно, — останавливал, удерживал себя мастер. — Парни просто на взводе. Перетряслись все, а теперь реакция». Он догадывался, что за этим всплеском недовольства кроется неверие в благополучный исход. Устали, засомневались, охладели. Аврал кончился: какой смысл авралить, если все равно не успеть, если и так уж все знают, что вышка сгорела!
Саша, всегда добрый к нему, исполнительный и безотказный, поддержал:
— Перебесятся, не думай. Это они но на тебя — на пожар. Ну а некоторые торопятся, решили, что твоя песенка спета.
— Да кто ж начал, Бирюков, падло?
— Само занялось. Тут рази угодишь? Договорился с начальством ага, рука руку моет. Не договорился — на что ж ты годен?
Мотовилов поправил пояс штанов, шапку, словно собирался пуститься в пляс, и за порогом частушечным голосом, как надрывно голосистая баба, завел:
— Моя милка-шевелилка!..