В рецензии на французское издание переписки Достоевского Андре Жид отмечает: «Мы ожидали увидеть божество, а перед нами человек – больной, бедный, вечно беспокойный. <…> Если есть читатели, надеющиеся увидеть здесь мастерство, литературные достоинства или позабавить свой ум, я сразу же скажу, что они лучше сделают, если оставят это чтение. <…>
Пожалуй, у нас еще не было примера писательских писем, написанных так дурно, то есть столь нарочито. Достоевский, так прекрасно умеющий говорить от чужого лица, затрудняется, когда ему надо говорить от своего лица…»
Позднее на конференции[44]
1922 года Андре Жид скажет:«Писатель, который себя ищет, подвергается большой опасности: он
По-видимому, Достоевский до конца в себя так и не поверил и на тот вопрос, которым он задавался в июне 1845 года на Невском проспекте, покинув квартиру Белинского и выйдя на улицу: «И неужели вправду я так велик?» – к счастью для нас, ответить так и не смог.
Его письма переполнены насущными заботами, за которыми проступают, словно в контражуре, образы его героев, настоящих и будущих.
И разве фраза «я-то один, а они все», знакомая нам по «Запискам из подполья», родилась не из наблюдений Достоевского о том, что Краевский и Некрасов, хоть они и «мужичье в литературе», тем не менее богатеют, а он вынужден сидеть на мели?
В декабре 1859 года писатель возвращается в Петербург. Ему тридцать восемь, и выглядит он уже тем Достоевским, каким мы привыкли его видеть.
Одна моя подруга говорит, что Достоевский в старости похож на Джованотти[45]
. Отчасти это верно: они действительно похожи, но Достоевскому не хватает жизнерадостности Джованотти, он напоминает Джованотти, у которого плохо идут дела и который прекрасно это понимает. Такой Джованотти-сирота, осознающий свое сиротство.Достоевский и вправду сирота.
Когда в феврале 1837 года умерла его мать, ему было пятнадцать лет. А в июне 1839-го, когда ему было семнадцать, не стало отца.
Уже больше двадцати лет Достоевский сирота, но только теперь, после суда и лишения всех чинов, после десяти лет ссылки, четыре из которых он провел на каторге, после тех хвалебных од, которые вышли из-под его пера, он и внешне становится похож на сироту.
И если сирота в пятнадцать лет – это страшно и неправильно, то во взрослом сироте есть что-то нелепое, вызывающее насмешку.
Знаю это по своему опыту.
Для меня 11 сентября – это не 11 сентября 2001 года, день террористической атаки на башни-близнецы, а 11 сентября 1999 года, когда умер мой отец.
В учебниках истории никогда не напишут о смерти Ренцо Нори.
Мне было тридцать шесть, а не пятнадцать, как Достоевскому, я осиротел уже взрослым и в своем горе выглядел нелепо. На самом деле все началось еще раньше, зимой 1998 года, в одном из южных районов Пармы, в доме на виа Кадути ди Монтелунго, неподалеку от виа Мартири ди Чефалония, виа Кадути э Дисперси ин Руссиа, Ларго Кадути Эджео и виа Анна Франк – в квартале с довольно забавной топонимикой[46]
, где прошла моя юность. Однажды среди дня у меня зазвонил телефон – старый серый дисковый телефон, стационарный аппарат времен моей юности, стоявший на деревянной полке (такие полки часто вешали в прихожих), я снял трубку, это была мама, мы поговорили о каких-то ничего не значащих вещах, о чем – я даже не вспомню, и, когда я уже собирался прощаться, она сказала: «Подожди, папе сделали рентген, у него рак легких. Он ничего не знает. Мне сказал врач, просил папе не говорить. И еще врач сказал, что случай неоперабельный».В детстве я любил читать комиксы про Астерикса, непоколебимого галла, жившего, как известно, в деревне среди таких же непоколебимых галлов, которые боялись только одного: что небо упадет им на головы.
И вот в тот зимний день 1998 года небо упало мне на голову, мой мир рухнул.
Я положил трубку, сполз на пол, прислонясь спиной к белой стене нашей прихожей на виа Кадути ди Монтелунго, и зарыдал как ребенок.
Если рухнул мир, что еще остается делать? Только рыдать как ребенок.