– Наверное… я не все поняла из того, что ты сейчас сказал. Ну, она, типа, твердит, как ей тяжело, как тяжелая работа помогает ей излечиться. Вот она борется за город – город, в котором он вырос, – и тем самым сохраняет его память. Но это все, о чем она способна думать. В этом вся ее жизнь. А как же я? Она даже не спрашивает, как я переживаю потерю. Слишком занята своими чувствами, чтобы поинтересоваться моими. А если я не могу об этом поговорить с ней, с кем прикажешь говорить? С Кейсом? С друзьями? Да много они понимают! Им другое интересно: кто с кем спутался, как запустить вирусный ролик в ТикТоке. Если бы могла, я бы больше вообще не выходила ни в какие социальные сети… только бы он снова стоял там, где сейчас стоишь ты.
Я сообразил, что она говорит про своего папу. Но все равно не знал, что ответить. У меня папа жив, и если он стоит у меня в дверях, значит, мне сейчас влетит по первое число.
– А если никто не понимает, что ты чувствуешь, – продолжала она, – ты просто чувствуешь… что ты совсем одна. Я сижу с мамой на диване. Или гуляю с друзьями. Рядом люди, но я совершенно сама по себе, как будто больше в мире ни души. Мне кажется, что, даже когда они смотрят на меня, они меня не видят.
На самом деле как раз это чувство мне было знакомо. Вернее, я постепенно к нему привыкал, ко всем этим якобы «праведникам», которые внезапно демонстрируют свою подлинную суть.
– Я понимаю, о чем ты говоришь, – ответил ей я. – Про утрату не знаю. А про остальное – да.
– А еще бесит, когда человек, с которым тебе больше всего хочется поговорить, – тот единственный, с кем говорить нельзя.
Я попытался вообразить себе, что на это ответит хороший раввин.
– Хафец-Хаим – а он был такой ну прямо очень крутой раввин – говорил, что мы, типа, просто проходим через эту жизнь и…
Анна-Мари быстро заморгала, точно так же, как раньше ее мама. Встала с кровати и подошла ко мне – глаза красные, веки опускаются и взлетают вверх.
– Прости, Худи. И прости, что я опять извиняюсь. Но мне сейчас нужны обнимашки.
Я инстинктивно сделал шаг назад, а потом раз – и она обвила меня руками за пояс. И не случилось ничего страшного. Стало хорошо. Спокойно.
– Обнимашки – они… ну, обоюдная штука, – стала растолковывать мне Анна-Мари. – Все просто. Нужно обхватить другого человека руками и прижать к себе.
Я все это выполнил.
Знал, что нарушаю заповедь. Какую именно – сказать трудно, но я тут же начал прокручивать это в голове, в надежде, что Бог слышит меня, не отключился. Тут человек, которого нужно утешить, объяснял я тем, кто собрался у меня в мозгах. И объятие не вызывает у меня никаких нецеломудренных мыслей. Я не нарушаю святых преград человеческого тела. Я просто отдаю тепло той, которая в нем нуждается, а она делает то же самое для меня. Флиска у нее была с длинными рукавами, к обнаженной коже я не прикасался.
Когда мы расцепились, краснота у Анны-Мари на глазах прошла.
– А как ты издаешь этот звук?
Я что, издавал какой-то звук?
– Ну, как ты это имя произнес.
– Хафец-Хаим.
– А. Ха-фец Ха-им.
– Мне нельзя тебя этому учить. Это часть тайного знания. Я клятву давал.
– Что, правда?
– Нет. Х-х-х-х-х-х, – сказал я. Он образуется в центральной части рта. Как будто ты хочешь откашляться, а потом добавляешь вибрации.
Она попробовала. Вышло так себе. Но она оказалась упорной. Несколько раз закашлялась, но не бросала.
– Получилось. Получилось!
– Нет, пока не получилось. Тебе еще учиться и учиться.
Она надула губки. Но я видел, что без обид.
– Давай внизу потренируемся, – предложила она. – У нас наверняка найдется что-нибудь, что тебе можно есть.
В кухне она показала мне кучу зерновых батончиков в индивидуальных упаковках. А еще там был пакетик с ирисками «Старберст». Я уже собирался ей сообщить, что они некошерные, но она произнесла с британским акцентом:
– Эти, дружище, прибыли из самой Великобритании.
Она купила их в магазине у Абрамовича.
– Кстати, английский «Старберст» лучше американского, – добавила она.
Мы отнесли свою добычу на диван, устроились и стали смотреть телевизор. Когда включен телевизор, можно ничего не говорить. Телевизор – универсальная штука. Мы просто сидели, смотрели на подсвеченные картинки, и каждый чувствовал, что он не один. Мы сели на противоположных концах дивана, но по ощущениям все равно были рядом. Время от времени переглядывались и улыбались.
Мне очень нравилось, как она на меня смотрит: как будто я единственный человек на всем свете, как будто больше ей никто и не нужен – по крайней мере сейчас. Взгляд ее темно-карих глаз встречался с моим взглядом и не отпускал, задерживался – то есть она готова была смотреть на меня ровно столько, сколько я был готов смотреть на нее, – а это, как вы понимаете, довольно долго.
Второе наше свидание проходило даже удачнее первого, и не только потому, что на сей раз мы сидели под кондиционером.