Честность до последней черты: какая-то боль живет
под глубоким «спудом» в сердце. От нее может быть — не спасусь. Но стремление к принятому в сердце Облику, Образу — таяло закономерно от каждого удара по сердцу, удару удивления, разочарования — и, может быть, это Стремленье кончилось у нас одновременно — мы отступили оба от рубежа Понимания и Восхищения: как только понял он, что надо собой платить за дружбу, слушать Правду — а она зазвучала тверже и требовательнее — так он начал осознавать эту правду — неправдой, усумнился в понимании человека, ставшего зорче к нему… И щедрость цветаевская, щедрость до беспамятства, до самопожертвования естественного и привычного (первый круг) уступала все больше место Зоркости (второй круг) — беспощадной.И все еще билась я — за Иллюзию! Как
хотелось претворить ее в жизнь! Как билась! Но Высокая Трезвость уже говорила цветаевским (маминым!) голосом: тут звучит — музыкально — готовность к отказу. И шепот: откажись…Но — бесконечная жалость к уже родному, кому без меня будет тяжче
! Та жалость мышкинская, о которой Рогожин: «Твоя жалость пуще моей любви!..» Уже не юношу ангелоподобного я отдавала, а — «дитя мое», своего ребенка! И это может понять только мать. (Мне его мать в последнем письме: «Но Вы уезжаете, без Вас Валерик будет еще хуже… Я же не осушу глаз до конца моих дней» (может быть, и я — тоже?). Но как мне от нее скрыть — происшедшее? То, что я еще должна объяснить; уже в начале ноября, в поездке в Курск — в моих словах, что не надо терять Декорум, было взывание к Доблести. Значит, счастья общения уже не было. Прояснилась картина безответственности в его молодой душе.Безответственных должников в моей
молодой жизни — не было. Борис, Миронов… о Вале, Леониде, Маврикии Александровиче[167] и говорить нечего. «Мориц» — дитя моей Зрелости — был безответственный должник, так не хотевший быть назван, боровшийся за название обратное. Валерик не боролся за себя в моих глазах — почти. Сразу обвинил в непонимании. Хотел моего отношения — даром, не утруждая себя…Только раз
он спутал эти свои карты настоящим раскаяньем: когда кинулся с рыданьем ко мне (в ответ на мою замерзшесть от его грубости, в ответ на мой холодный убитый тон), с хлынувшими слезами — о мое плечо. Очистительные слезы! Но — неповторенные. Вторично не сорвался из себя — в Правду. (Может быть, это еще — впереди?..)Как я прижала его голову к себе, как его утешала…
И последняя тема: его немота в Таллине во время моей болезни[168]
.За две недели два раза, кажется, спросил о моем самочувствии. Раз вмешался в неделанье мне R<ентге>на врачом. И один вечер (или два, из тринадцати) вдруг ожил ко мне: ночью я мыла голову, он постучал в ванную:
— Я Вас потерял, — интимно, встревоженно. — Я не могу спать, когда Вы не спите (это — не раз).
И утром вдруг с доброй нежной улыбкой перебрался с постели к моему дивану, головой ко мне:
— Как себя чувствуете?
В остальное время вообще почти не бывал дома, очень мало. Поев, одевался:
— Я пошел.
Ничего
о своих днях не рассказывал мне — другу, больной. С которым так стремился в январе оказаться в этом волшебном городе — ни слова сожаленья о том, что моя болезнь мешает — этому. Болезнь ли? И было ли уже — чему мешать? Хорошо, что не лгал, да — но куда же делась ангельская деликатность, проникновенность начала нашей встречи? Нацело перенеслась в другую душу, в Таллине встреченную? Но если так было — почему не нашлось слов мне сказать: «Я встретил — Друга[169]. Вы в ней ошибаетесь, верьте мне». Хотя бы это! Я бы насторожилась вниманьем, желаньем поверить в свою ошибку… Но — так: исчезать! От меня исчезать, так хотевшей его счастья, если оно настоящее! (Та женщина — виденье на балконе коктебельского дома…)Прерываю себя: что
было бы, если б не встретилась эта женщина на, может быть, почти десять, семь, восемь лет старше его, так невзлюбившая его в его первый приезд в Таллин? Если бы он не полюбил бы ее! Как пошла бы далее Дружба наша? Полюбил? У нее спросить надо[170]… Ей мужества пожелать! Потому что, когда я, всё с той же цветаевской щедростью (да и не только цветаевская, она и ЖенеКунинская тоже, Того поколения, Того мира…), преодолев свое первое неблагоприятное о ней впечатление, мыслью, что она страдает сейчас, с ним расставшись, если любит его — я рванулась к нему — о ней осторожно и добро, как старшая, пробуя воплотить что-то вроде возможности их будущего — он остановил меня (как накануне мои отрицательные о ней слова) — «я не хочу больше слушать такого» — и вот я не знаю, от любви ли он остановил мое на другой день доброе отношенье к ней — может быть, от прозренья его в свою неуверенность о себе, в себе, от — осторожности… остановил меня словами неясными, что всякое напоминание о реальности жизни… — Господи! может быть, и тут — безответственность?