И еще одно: это момент с тем, что ему часто хочется звать меня «бабушка Асенька»[171]
— оттого ли он был, что я за полгода явно состарилась, в последние месяцы три раза проболев — сердце, межреберная невралгия, нервный чес и в первый раз пневмония (первая болезнь сердца и невралгия начались в вечер его грубости со мной, и он, поздней, сказал о тяжести ответственности, на него легшей — мельком, едва-едва, и я разговор этот будто бы не заметила, сознательно), то есть оттого ли ему вдруг показалась я — «в бабушках», что я физически состарилась (в Таллине он меня медленно вел под руку в собор — после болезни, памятуя наш Крым!)? Или потому, что от меня освобождался, найдя опору о другое плечо?.. И я перешла в разряд «бабушки Вари»[172], им очень любимой и мне (ибо та — родная) — почетный, но такой, где, признав себя внуком, можно, как все внуки — отбежать, отойти — и уж во всяком случае не слушать того, что ему говорят вслед?.. От его, почти вдохновенного у Карантинной феодосийской башни мне: «ЯВот и кончилось Путешествие наше, вот Вы и потушили над нами фонарь Волшебства! В свете которого поверилось мне в Ваше возрожденье к творчеству и труду… к преодолению нервной болезни…
Все это — на восьми страницах наугад, в темноте, ночью записанных, переписанных и доделанных — днем. Сегодня день развода Валерика в Воронеже. За одиннадцать дней с моего отъезда Валерик не прислал мне ни одного письма. Я ему — письмо[174]
и открытку. (Ее он, может быть, не получал, уехав в Воронеж.) На письмо он ответил короткой телеграммой, кончив ее: «Целую Исаянц».У меня несколько его писем и телеграмм, и все они подписаны — Валерий.
Зимний старческий Коктебель[175]
— В Коктебель? В вашем возрасте? В эту осеннюю пору? С телевидением? — сказал мне мой 76-летний сын[176]
. — Вы им скажите: «Меня сын не пускает». Только если они вам достанут двухместное купе и с вами согласится поехать наш друг, врач, — чтобы вы могли дорогою отдыхать, а не в четырехместном купе, вот так!Фильм о Марине Цветаевой[177]
— сестре моей — после командировки съемочной группы в Париж, по ее следам, в Чехословакию, — шел к концу. Нам дали купе, и мы поехали — с телевидением, в осеннюю пору (я на 95-м). У нас оказалось столько еды, у Спутника и у меня, — снабдили нас на дорогу, — что не знали, за что приняться. Удивляло еще то, что, выехав с севера — осенью, мы, близясь к югу, въезжали в густой снег! Ехали, ехали. И — стали где-то возле Мелитополя.…Авария! Поезда с севера доезжают, останавливаются. Поезда с юга — совсем не идут. Спутник мой шутит:
— Вот и пригодятся наши припасы! Ведь ресторан перестал действовать, электричества нет.
Еда. Беседа. Неизвестность. А ночью так ласково — сверху наклоняется надо мной — добрая голова. Добрые руки стараются помочь, дружески и врачебно облегчить непонятный недуг, постоянную головную боль.
И вдруг тихо приходит поезд в движение. Едем! Лишь бы авария — без человеческих жертв! И Бог милостив: медленно проезжаем мы причину беды — товарняк сошел с рельсов. Цистерны, с чем, неизвестно, — опрокинуты по насыпи, одна — в искусственном Каховском море[178]
. Дым, вывороченная земля, рабочие… О жертвах аварии — не слыхать!И вот уже пирамидальные тополя, с детства любимые, и Сиваш, где в молодости моей столько пролито русскими русской крови после революции, в междоусобной войне. И уж близится Феодосия, любимый город моей и Марининой юности. Как радостно мне к ней подъезжать не одной!
Но и Феодосия становится — сном. Автобусом приближаемся к Коктебелю. Поворот дороги — и сразу, точно так, как ждала и как уже писала — о 1911-м, тогда впервые, — так
И пошли они, горы, поворотом автобуса распадаться, расступаясь оптическими законами, временем, преходящим пространством, впадающим, протянувшимся…