Вот уже нет гор, одно море, и нет ему ни конца, ни начала, синеве, и закату, и рокоту. Мы уже сошли, Спутник, он — такой большой, и я — маленькая (в мои 94 уютно ложатся дважды его 47). Вправо от нас жерло двери, где скрылись сопровождающие оформлять наш приезд. А мы — мы, мы — по земле Коктебеля — в легкий сумрак потемневшей дороги сада, в ритм шагов, — чей голос первым начал, чей подхватил?
Я, голосом Мандельштама, — так навеки запомнилось, — и Спутник впадает в мой
В унисон, как когда-то с Мариной, увлеченно (по-журавлиньи — выгиб, перешеек наших со Спутником голосов, совпадение):
И уже дружно, впев друг в друга, как сам Осип Мандельштам — убежденно:
С крутым выгибом его голоса, волшебно воплотившегося тут сейчас, где я в 1915-м его слышала:
А вокруг нас уже — ночь.
Мы уснули в двух, почти смежных комнатах Дома творчества[184]
.Как прежде, в юности, все передавалось — в Память, так теперь все передается — в Забвение.
Стирается с доски грифельной дня — утро, и стираются меловые узоры вечера, но вот выжило: идем вдоль моря, по чужому Крыму — снегу, идем прогулкой по берегу — выбирая ногой, где ступить, — а над нами, там, откуда сошли к водному рокоту, сверху — лает собака. Но у нас для нее, нежданной, неведомой, есть от завтрака куски бутерброда, зовем ее ласковыми голосами, и она умолкает, сбегает вниз — черная, поджарая, стоячие уши ее вздрагивают согласно, алый язык длинно ловит ломоть сыра, а серое море вторит беседе и удивлению пластам пышного снега на туе и кипарисах, отсутствию горизонта, туману и морской мгле. Неприюту и Неизвестности справа и слева, пропавшему профилю Макса. И все заменившему, жадному и веселому, собачьему языку, черной голове остроухой, ничего не знающей о Максе и Марине, но больше, чем мы — море, чем нас — море, сейчас нас, обоих, любящей за сыр. Не зная любимых собак прежних лет — Макса, Марины, моих…
В Коктебеле — зима! Вместо гравия и земли — белый бархат, хрупко тающий в непонятность! Шубка синеглазой Оксаны[185]
, поспешившей к нам, услыхав про приезд телевидения, — инсценировка к «Снегурочке»[186]. И белая маленькая собака, с ней пришедшая, кажется от белизны снега — желтоватой…Радость встречи! Я три года не приезжала![187]
А Спутник тут — впервые. И то, что они оба — врачи, делает встречу по-особенному ценной и нужной — ведь больных везде хоть отбавляй…Прыжки Оксаниной собаки — тоже радость встречи — она сытая и печенье ест из воспитанности, чтобы нас не обидеть! А та, что вторая, вчера вилась вокруг нас, — ест подряд все с собакиной благодарностью, она еще меньше Оксаниной и еще белей — почти один цвет со снегом!
А на море сегодня — волны! Одна серее другой — куда делись зеленые волны! — это пенный свинец, он грохочет — и как его не боится самая маленькая; когда Спутник сбрасывает ей с тарелки еду, она царственно не замечает морской грохот, подхватывая на лету — куски…
Почему-то опять — вечер… И тот, вчерашний, поэт — голубые глаза и бакенбарды под старину (а почему у него — лунные волосы, он — седой?) — написал стихи, в них строки про мой разговор с Максом Волошиным:
Он обещал дать знать Ире Махониной[188]
и Мусе Изергиной[189], что я — здесь…Когда-то я с Максом ходила в бурю на феодосийский мол, возле Генуэзских башен… И волны хлестали нас по ногам, и мы смеялись. Это было больше чем полвека назад — полвека и еще четверть века!.. Мои старческие простуды — я со Спутником встретилась в больнице, заболев пневмонией, скоро 12 лет назад[190]
, — эти простуды меня давно отбрасывают от смеха, если промочу ноги, и мы остаемся в комнате Дома творчества с милой и давно мне дорогой Оксаной, а Спутник идет на коктебельский мол, который зовется пирс, — другие времена и имена иные! Задевая снежный покров пирса, море бушует, бросает волны, сизые, пенные, и мне кажется, он смеется их обоюдной отваге! Всего окатило, но я, ему дважды мать, буду беспокоиться о его здоровье, хотя он и врач — и какой! (Такой дома в медицине, как эти волны — в море)…