За тот год, что он пробыл ее куратором, как он ни изгалялся, все было впустую, впустую хвалил он г-жу Папаи, иной раз, пожалуй, даже нарочно преувеличивая[73]
, – г-жа Папаи встречала эти похвалы скептической улыбкой, поскольку прекрасно понимала, какую разведывательную ценность имело то, что она до сих пор добывала для них: по большей части нулевую[74]; «что взять с глупой домохозяйки?» – говорила она в такие моменты, слегка кокетничая, хотя не раз выяснялось, что она гораздо образованнее своих кураторов, не говоря уже о том, что каждое ее утро начиналось с прослушивания скрипичной музыки в исполнении Иегуди Менухина. Похвалы ее радовали, это правда, но поскольку в делах, с ее точки зрения, важных она «терпела одно унизительное поражение за другим», а все это в целом воспринимала как взаимный обмен услугами, у нее оставалось ощущение горечи. Ее просьбы, связанные с чем-то очень важным для нее и требующим обязательного разрешения, в обиходном языке справедливо именуются «доносом», но она относилась к ним по-другому: она с твердых позиций отстаивала интересы дела и рассчитывала на поддержку Партии, стоящей с ней на одной стороне. О Партии она не думала как о чем-то противостоящем или чуждом ей, ибо Партия была для нее и Богом, и Родиной, и семьей; да, Партия стояла выше нее, Партию нужно было защищать от нападок, Партия была для нее даже важнее собственной семьи, каковую она почитала за настоящую святыню. Г-жа Папаи оставалась верна идеологии пятидесятых годов. От нее она не отступалась, хоть и могла позволить себе критику. Она была восприимчива к искусствам, была готова помочь любому, кто обращался к ней со своей бедой, помогла куче людей, в том числе и тем, кто этого не заслуживал; она говорила на нескольких языках и разбиралась в напастях, которые могут постигнуть душу и тело человека; как практикующий переводчик, она соприкасалась с людьми, принадлежащими к самым разным классам общества, с венграми и с иностранцами, и, как правило, очаровывала своих собеседников – но в одном оставалась непреклонна. Этого-то Дора и не понимал, этой двойственности: удивительная гибкость и чувствительность, бесконечная открытость и любознательность в определенных вещах, главным образом в том, что касалось искусства, романтическое воображение – и при этом замкнутые в самих себе, непреложные, несокрушимые догмы, которым г-жа Папаи явно присягнула на верность. В душе этого агента зияла настоящая бездна, и глубину ее Дора измерить не мог. Однако при всей разности в целях и средствах сообщничество между старшим лейтенантом и г-жой Папаи за год только укрепилось, причиной чему, возможно, была регулярность их встреч. Г-жа Папаи чувствовала, что есть нечто, о чем она не может сказать никому, и что травмы, о которых она не может говорить даже с самой собой, нужно похоронить глубоко в душе, в том числе и самую глубокую травму, которую необдуманное замужество лишь усугубило. Правда, ее готовность сотрудничать с тайной полицией подогревалась и очарованием подпольной жизни: хоть это очарование и поблекло с годами, оно напоминало г-же Папаи о богатой на приключения юности в рядах нелегального движения, о бессонных ночах, проведенных в оливковых рощах и колючих зарослях в компании видавшего виды автомата и отчаянно небритого молодого мужчины – пьянящий запах его пота мешался с накатывавшим горячими волнами густым ароматом эвкалипта и апельсина. Что же до все более задушевных разговоров, которые она вела со старшим лейтенантом – постепенно г-жа Папаи становилась все откровеннее, едва ли не вплотную подступая к опасной для нее самой черте, – то они создавали странную иллюзию дружбы между ними. Она делилась со старшим лейтенантом своими повседневными заботами и раздумьями, причем не только личными проблемами, но и сомнениями по поводу дальнейшего сотрудничества, которые больше и больше мучили ее. Несмотря на смутные дурные предчувствия, товарищ Дора не отказывался от сотрудничества с г-жой Папаи, он делал это вопреки своим убеждениям, ведь со временем в нем окрепла уверенность, что г-жу Папаи надо отпустить, что этому «нещадному живодерству», как он выражался (иной раз у него скребло на сердце, когда он встречался глазами с измученным взглядом г-жи Папаи), пора положить конец, но все зря – сделать этого он не мог, это его работа, за это ему платят деньги, поражение для него недопустимо, раз уж товарищ подполковник Бейдер, ранее курировавший г-жу Папаи, смог показать столь прекрасные результаты. Едва ли не каждый день у него возникало чувство, что г-жа Папаи, которая выжимала из себя все соки, стараясь выполнить его – зачастую до смешного мелочные – поручения, не заслуживает такой судьбы[75]. Написанные ею характеристики и краткие сообщения[76]о нигерийских, танзанийских, палестинских, иракских и индийских журналистах были занимательными[77], порой свидетельствовали о глубоком знании людей[78], однако на основании ее сообщений или каким-либо иным способом ни одного журналиста пока еще не удалось заманить в силки. Эти африканские и азиатские журналисты были недоверчивыми[79]и к своему пребыванию в Венгрии относились, по сути, как к летнему отдыху[80]. Иной раз старший лейтенант с легкостью отметал сомнения, связанные с г-жой Папаи, но уже в начале их только завязывавшихся отношений, в марте, его как током поразило одно письмо – без адресата, – которое г-жа Папаи направила директору школы журналистики и которое, естественно, едва ли не сразу попало к нему, о чем он г-же Папаи не сказал. Позже, правда, настроение у г-жи Папаи улучшилось – «она человек настроения», думал Дора; на этот счет он тоже прошел специальную подготовку в разведшколе, он знал, как, не изменившись в лице, принимать подобные взрывы эмоций; в конце концов, опыт ведения допросов оборачивался для него большим подспорьем, когда приходилось иметь дело с душевным состоянием сетевых сотрудников, – но высказанные в этом письме соображения все равно преследовали его на протяжении многих дней – в трамвае, в служебной машине, дома перед телевизором, потому что в этом письме г-жа Папаи как будто заигрывала с мыслью о самоубийстве и говорила о каких-то грехах, которые вынуждена искупать собственной депрессией. Только бы г-жа Папаи не проговорилась где-нибудь и не похерила весь его многолетний упорный труд! Он охотно бы поделился этим письмом дома с женой, но работу он с ней обсуждать не мог – разве что ответить односложным «да», когда она спрашивала: «Что, трудный был день?» И хотя потом тучи рассеялись и г-жа Папаи с новой энергией и присущим ей воодушевлением бодро участвовала в жизни журналистской школы, мартовское письмо все же было трагическим криком о помощи, и поэтому, как заслуживает того главная героиня этой новеллы, мы приведем его тут почти целиком, без каких-либо изменений: