Гашиш хотел научиться ещё большему, его интересовала внесистемная медицина и прочие восточные прибамбасы, но его физико-математический спецхран был очень специализированным, йогов там не держали, одни бомбы и лазеры. То есть, с одной стороны, Гашиш хотел людей убивать, а с другой, он хотел их лечить. В молодости это бывает. Мы и вправду были молоды, сейчас это хорошо видно, а тогда мы считали себя людьми состоявшимися и перспективными.
Жажда познания, жажда жизни были развиты в Гашише необычайно: он засовывал в рот по две сигареты и курил их разом, одной ему казалось мало. Дымя, он походил на многопалубный пароход. И как ему на всё хватало дыхания? Что касается йоговской дури, то её на всю страну не хватало, она предназначалась только для избранных. Хорошо, что я был гуманитарием. Тетрадок с цитатами у меня скопилось много. Я отвёл для них отдельную полочку. Почерк у меня был неразборчивый, но мелкий, премудрости в тетрадочках помещалось много, я ею делился, я ею гордился. Будто бы сам придумал.
р
В библиотеке я находил время и для изучения утопий. Они мне и вправду нравились. В особенности не научные, а наивные. Мне нравилось читать и про град Китеж, и про Рахманский остров, и про Беловодье. Как и британские колонии, они располагались на островах. Я раскопал и поучительную историю про русских крестьян, которые совсем недавно, в начале
На работу я никогда не опаздывал, бывало, что и задерживался. Предметный каталог находился в винегретном состоянии, меня коробило. Я тасовал карточки, вечером казалось, что утро было давно. Однако моё рвение настораживало тех, кто пожил подольше. Я был на хорошем счету, но смотрели на меня косо. В позд-несоветскуто картину мира я как-то не вписывался. В этой картине мне надлежало прогуливать, отлынивать, гонять чаи и временами попадать в вытрезвитель. Словом, быть человеком.
Так продолжалось не год-два, а больше. Но потом терпение коллектива наконец-то лопнуло. Количество обработанных мною карточек наводило коллектив и начальство на грустные размышления: того и гляди всем библиотекарям норму повысят. И что тогда? В повышение заработной платы никто не верил, горбатиться за «спасибо» никому не хотелось. Вот в результате недоумённых взглядов, злых шепотков, товарищеских увещеваний и вызвал меня парторг в свой пряничный кабинет, стены которого были увешаны почётными грамотами с профилем Ильича. Звали парторга скучно — Иван Иванычем. А вот фамилия запоминалась сразу — Небритов. И кто людям фамилии придумывает? И как они ухитряются при этом занять начальственные должности? Я так никогда не умел.
Небритов был статен, голова — огромная, тело — гладкое и тяжёлое, будто мокрым песком набитое. Лицо — волевое и злое, щёки вислые, как у бульдога. При входе в его кабинет кто-то хватался за сердце, кто-то, будто у него запершило в горле, прикрывал рукой рот. Сходство со служивой собакой увеличивал и Не-бритовский ладный пиджак, звеневший от дешёвых, будто шоколадных, значков и медалек: отличнику производства, ветерану труда, доблестному дружиннику и прочая ерунда. Шутить в его присутствии не полагалось, в молодёжной курилке зло говорили, что он думает костным мозгом. Говорить-то говорили, но побаивались и помалкивали.
Не тратя драгоценного времени, этот самый Иван Иваныч немедленно рёк: «Ты мне, парень, нравишься. По документам знаю, что у тебя бабка — рязанская. Вот и я оттуда. Оба мы с тобой, что называется, рязань косопузая». При этих словах он ласково погладил свой приятный живот. Если вычесть голову и поставить Небритова в профиль, он напоминал семенной огурец. Мне, однако, оглаживать было нечего, не уродился я огурцом. Что поделать, такая наследственность. Не понимая, куда Иван Иваныч клонит, я сглотнул слюну. В тот день я имел неосторожность взять в столовой селёдку, которая оказалась чересчур солона.