И не говоря больше ни слова, он ступает на тропинку, которая ведет напрямик через поле, мимо старой полуразвалившейся хаты и прямо в лес. Для лесной тропинки она достаточно широкая, но она так круто поднимается вверх в гору, что порой чувствуешь себя альпинистом, а под ногами все время скользят предательские камни и корни деревьев. Мне было нелегко поспевать за Эрландом, так что я не успела ни насладиться теплым запахом хвои, ни побеседовать со своим спутником.
Лишь иногда он останавливался, чтобы показать мне что-нибудь — глухаря, тяжело взлетающего на дерево, ужа, свернувшегося на дороге, бледно-розовые цветки линнеи[8] на болотном мху или косулю, стремительно убегающую в чащу.
Один раз я все-таки сказала, пытаясь завести разговор:
— Чувствуется, что ты привык ходить по лесу.
— Это моя работа.
И ни слова больше. Я поняла, что расспрашивать его бесполезно.
В конце концов среди деревьев показался красный домик. Это был низкий деревянный сруб с двумя дверями, выкрашенными черной краской. Я заглянула в одно из окон и попятилась, увидев за стеклом грубые металлические прутья.
— Эрланд, смотри! Это похоже… на тюремную решетку. Что это значит?
— Это значит, что надо надежно защитить свой чулан в таком диком месте. Но… что это? Неужели Наполеон живет здесь, в этом сарае?
Он наклонился и заглянул в другое окно. В помещении, похожем скорее на сеновал, несомненно кто-то жил. Здесь стояла незастеленная кровать, стул, стол, заставленный грязной посудой с остатками еды, а на перевернутом ящике примостился примус.
Мы оба невольно вздрогнули, когда Наполеон вдруг выскочил нам навстречу из какого-то своего укрытия. Несмотря на жару, он был все в той же толстой кожаной куртке и клетчатой кепке, что и в прошлый раз. Он оглядел нас своими любопытными темно-карими глазами, потом протянул мозолистую ладонь и энергично пожал руку Эрланду Хёку.
— Нет, ну надо же! Сам Эрланд Хёк в гости пожаловал! Да-да, я не удивляюсь, и конечно, рад снова тебя видеть, хотя бес его знает, разумно это или нет.
Я заметила, что Эрланд явно тронут таким сердечным приемом.
— Я… я рад, что дядюшка не гонит меня прочь без всяких разговоров. Я смотрю, дядюшка по-прежнему в добром здравии — ни на день не старше, чем тогда.
— Нет-нет, бес его знает, разумно это или нет. То что умерло, умерло навсегда, то что случилось, случилось, и теперь ничего уже не исправить, сколько в нем не копайся.
Но Эрланд уже не слушал его. Он обогнул густой кустарник у входа в сарай и вдруг замер, словно прирос к земле, уставившись на маленький домик на вершине горы.
Пожалуй, из всех заброшенных домов этот, примостившийся на холме среди леса, был самым красивым и одновременно самым мрачным. Рябины и молодые клены росли так близко к темно-красной внешней стене, что казалось, они поддерживают ее, а сквозь расположенные друг против друга окна с выбитыми стеклами видны были сосны по ту сторону дома.
— Ужасный вид, ничего не скажешь, — лопотал под ухом старичок, — но у меня не было никакого желания его ремонтировать. Да и зачем? Я никогда не обращал внимания на этого пьянчугу, пока он был жив, и не то, чтобы я особо боялся привидений, но спать в этом доме я бы по доброй воле не стал. А сарай крепкий и прочный, и там можно не опасаться взбалмошных неожиданных гостей и всяких прочих напастей.
Резкий старческий голос проникает сквозь разбитые окна, даже когда мы, открыв скрипучую дверь, заходим в маленькую четырехугольную комнату. Эрланд движется, как во сне, проводит рукой по грязным, покрытым плесенью обоям, останавливается перед старомодным резным косяком двери и перед пустой нишей, где когда-то, судя по всему, была печка.
— Чугунную печь забрал себе Манфред Ульссон, — сообщает Наполеон, наполовину просунув в окно свое остроугольное лицо. — Она теперь у него в Плоском Холме, вместе со старинным топориком. Этот старый черт, он ничего не боится. Но Лидия никогда ее не любила, уж можешь быть уверен. А что думает по этому поводу Агнес, сам черт не разберет.
Налево от входной двери и крошечного крыльца находится кухня. Одну стену целиком занимает большая беленая известью плита, а в каждой из трех остальных стен прорублено по окну. Там вроде бы должно быть светло и просторно, но на самом деле почему-то темно и душно. Темно потому, что крыша нависает низко над головой, а окна всего в полуметре от земли, темно потому, что рябины и сиреневые кусты почти полностью закрывают пустые оконные проемы, — там темно и жутко.
Из сиреневых кустов вдруг бесшумно выныривает Наполеон Линдвалль. Его глаза широко раскрыты от удивления и испуга.
Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть туда, куда смотрит он, и с ужасом вижу, что лицо у Эрланда стало неестественно серым. Он медленно опускается на холодную плиту и рыдает, закрыв лицо руками.
Это ужасное рыдание вырывается наружу из глубины и сотрясает его тело, словно судорожный припадок. Я хочу окликнуть его, я хочу утешить и успокоить его, но я знаю, что никакие слова не властны над таким безграничным отчаянием.