В «Братьях Карамазовых» проблема выведена за рамки индивидуального сознания. Внутренний монолог «Раскольникова» объективирован. Но при этом сама трагедия сохраняет свою потенциальную глобальность[338]
.«Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал?» – обращается Карамазов-старший к Ивану Фёдоровичу.
– Ровно ничем, – ответил тот, – уважать меня вздумал; это лакей и хам. Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит.
– Передовое?
– Будут и другие и получше, но будут и такие. Сперва будут такие, а за ними получше.
Но вот – почти за два года до «Карамазовых» – предвосхищение будущего романа, сжатая в «предварительный конспект» художественная мысль: «…[И]деи заразительны, и знаете ли вы, что в общем настроении жизни иная идея, иная забота или тоска, доступная лишь высокообразованному и развитому уму, может вдруг передаться почти малограмотному существу, грубому и ни об чём никогда не заботившемуся, и вдруг заразить его душу своим влиянием?»[339]
Имена ещё не названы, но коллизия «Иван Карамазов – Смердяков» уже очерчена.
В миросознании Достоевского «идея» и «улица» отнюдь не равнозначны понятиям социального «верха» и «низа». Ибо как раз «низ» является вместилищем высочайшего нравственного идеала, его хранителем и оберегателем.
«Улица» в понимании Достоевского – это духовный плебс, «перчаточники», обожатели высшего света, «культурные типики», «плюющие на народ со всей откровенностью и с видом самого полного культурного права». Но, с другой стороны, – это невежды и полузнайки, оторванные от «почвы» доктринёры и социальные демагоги, для которых и сам-то народ является «человеком из бумажки»[340]
.Смердяков – совсем не народ.
«Улица» – на всех своих социальных уровнях – стоит между «идеей» и «народом». «Улица» профанирует и опошляет всё, что выше её понимания. Она старается свести к духовному примитиву любую подлинно великую мысль. И когда в результате соответствующей трансформации прежняя «идея» становится монстром и утрачивает органическую связь со своим первоисточником – только тогда она получает восторженное признание «улицы».
Как говорят французы, le mauvais gont mene au crime (дурной тон ведет к преступлению).
Впрочем, сам Достоевский употребил другое французское выражение.
Что же касается до того, какой я человек, то я бы так о себе выразился: «Je suis un homme heureux gui n'a pas l'air content», то есть по-русски: «Я человек счастливый, но – кое- чем недовольный…»[341]
Счастливым называл себя писатель, чья собственная судьба была исполнена глубочайшего драматизма. «Кое-чем недовольным» именовал себя художник, который подвергал сомнению самые основы существующего миропорядка.
Наконец-то в России нашёлся человек, во всеуслышание объявивший себя счастливым[342]
.Он записывает в тетради 1876 г.: «И пребудет всеобщее царство мысли и света, и будет у нас в России, может, скорее, чем где-нибудь»[343]
.Почему Достоевский вдруг выступил в, казалось бы, столь несвойственной ему роли исторического оптимиста?
Автор «Дневника» полагал, что процесс, начавшийся в 1861 г., необратим. Процесс этот, по его мнению, должен был вызвать к жизни громадные силы народной самодеятельности, которые в свою очередь получат реальную поддержку со стороны всей интеллигенции, всего «образованного верха». И – со стороны государства. Именно власть, по мысли Достоевского, должна была открыть клапаны «низовой» народной инициативы, гарантировать общественную справедливость и – что самое важное – преобразовать свою собственную историческую природу.
Максималистская, радикальнейшая по своим внутренним задачам и целям программа «передоверялась» именно тем социальным силам, которые меньше всего могли споспешествовать её осуществлению.
В своих упованиях Достоевский не был одинок. Некоторым критически настроенным приверженцам существующего порядка (Юрий Самарин, Иван Аксаков и др.) могло казаться (и казалось), что верховная власть далеко не исчерпала своих реформаторских потенций. Если же говорить о народных массах, то и здесь монархическое мироощущение ещё незыблемо[344]
.«Молчаливое большинство» русского образованного общества не готово и не способно к реальной политической борьбе. В то же время оно инстинктивно страшится реакции, безгласности, административного произвола, насильственного «чтения в мыслях», вечного призрака III Отделения.
Именно эта часть российской интеллигенции психологически подготовлена к приятию идеологических моделей, сулящих близкий и желательно безболезненный выход из существующего положения.