Можно сколько угодно говорить об идеализме Достоевского; дело, однако, в том, что он сам прекрасно понимает утопичность своего взгляда. «Скажут, что это
Круг замкнулся. Мы возвратились к исходной точке, к «злобе дня», к ночному разговору толстовских героев о мировой (и конкретной!) справедливости.
К чему же приходит в этой связи автор «Дневника»?
Стива Облонский не войдёт в «царство небесное» совсем не потому, что он богат и что последнее противно евангельскому принципу нестяжания, а потому, что он сам не захотел бы туда войти. «Царство небесное» в его земном воплощении – не для Стив; оно потребовало бы от них слишком большой внутренней работы, фактического отказа от своего психологического и социального облика. «Наш русский Стива решает про себя, что он неправ, но сознательно хочет оставаться негодяем, потому что ему жирно и хорошо…»[403]
Но если так, то подобным признанием Достоевский констатирует некое, по-видимому, неразрешимое противоречие. Ведь для него, столь восприимчивого к нравственному порыву русской революции, было важно, чтобы этот порыв прежде всего получил выход в сфере субъективного. «…[М]ыслители провозглашают общие законы, то есть такие правила, что все вдруг сделаются счастливыми, безо всякой выделки, только бы эти правила наступили. Да если б этот идеал и возможен был, то с
Стивы Облонские – «недоделанные люди». Они вовсе не хотят «доделываться» только ради того, чтобы войти в «царство небесное». Им нет никакого дела, как «чистый сердцем Лёвин» решит мучивший его вопрос о социальном неравенстве.
Но что предлагает в этом случае сам Достоевский?
Достоевский пишет: «И вот Лёвин, русское сердце, смешивает чисто русское… решение вопроса с европейской его постановкой» (т. е. с вопросом, как разделить имение). Лёвин не прав, «[и]бо нравственное решение его нельзя смешивать с историческим; не то – безысходная путаница, которая и теперь продолжается, особенно в теоретических русских головах»[405]
.Предпочтение без колебаний отдаётся «нравственному решению». Ибо «историческое решение» сводится, как думает Достоевский, только к перераспределению материальных благ. Он вступает в бой с социализмом именно на этой почве. Он полагает, что ведёт поединок на территории противника, причём на самом уязвимом участке.
Можно сказать, что Достоевский ведёт бой с
То «историческое решение», о котором он говорит и которое не приемлет, есть не что иное, как решение буржуазное.
Действительно, лозунг, вкладываемый Достоевским в уста «пролетариата», – “Ote toi de lá, que je m'y mette” (прочь с места, я встану вместо тебя), – есть лозунг раннебуржуазный и осуществлённый именно третьим сословием. Автор «Дневника» переносит социальные приёмы несимпатичного ему класса на противостоящее этому классу «четвёртое сословие» и «моделирует» победу последнего, исходя из уже имеющихся исторических образцов.
Точно так же, как, «раскрывая скобки», он создавал собственные «образы» идей – свободы, равенства, братства, – он творит теперь собственный «образ» социализма, принимая за последний именно его «уличную» трактовку.
Это один из глубочайших парадоксов Достоевского. Разводя «нравственное» и «историческое», писатель выступает, по сути дела, за их соединение. Ибо то, что он подразумевает под «историческим решением», есть, в сущности, решение буржуазное, глубоко безнравственное, и в конечном счете – антиисторическое. Оно неизбежно приводит к противостоянию (как бы сейчас сказали – конфронтации) нравственных и социальных целей.
Но не таково ли, в «идеале», одно из кардинальных требований научного социализма?
Автор «Дневника» предлагает для решения этой проблемы метод, ничего общего с методом социализма не имеющий и восходящий к основам православного миропонимания. При этом нельзя не отметить глубины и серьёзности социальной этики Достоевского. Нельзя не констатировать постоянной устремлённости его этического вектора именно в том направлении, какое привлекало самое пристальное внимание основоположников социалистической науки[406]
.Маркс писал в «Тезисах о Фейербахе»: «Точка зрения старого материализма есть “