Для А. Боровиковского (как, очевидно, и для Достоевского) терминология, которой пользовались обвиняемые, суть «нечто заграничное», постороннее, внешнее. Боровиковского удручает форма. Но для его подзащитных эта форма вполне адекватна тем убеждениям, в искренности и справедливости которых он, по-видимому, не сомневался.
Как, впрочем, не сомневался и Достоевский, для которого наиболее адекватной формой выражения его убеждений являлся, как он сам полагал, «Дневник писателя».
Пытаясь понять друг друга, обе «стороны» старались не заметить этой «детали», проигнорировать её. Но в политике, очевидно, так же нельзя пренебрегать формой, как и в искусстве.
Достоевский чувствовал правомерность того порыва, которым было охвачено молодое поколение, хотя пытался отделить этот порыв от его вербального – на их языке – выражения. Молодёжь чувствовала «высшую правоту» Достоевского, но в свою очередь не принимала его «язык» и, следовательно, того исторического решения, которое, по мнению автора «Дневника», как раз и могло бы повести к осуществлению её собственного идеала.
«После процесса, – пишет А Боровиковский, – я читаю то, что вы “изо всей силы” заявляете, – как мною самим прочувствованное, как несомненную истину».
«Изо всей силы» – это опять-таки слова Достоевского. Вот они: «Но я только то хочу заявить изо всей силы, что их влечёт истинное чувство».
«Истинное чувство» направляло и перо Достоевского. Сходились в чувстве. Иными словами – «в песне».
Сходились, чтобы разойтись как враги.
Словно Чёрт в кошмаре Ивана Фёдоровича, является Достоевскому навязчивый призрак. Революция – «чёрный человек» Достоевского.
Но и сам Достоевский – её двойник.
“Fraternité ou la mort” (Будь мне братом или голову долой) – так «переводит» автор «Дневника» лозунг будущих Великих инквизиторов, насильственных объединителей человечества.
«Материализация идеалов» страшила Достоевского. Он не забывает об опыте Великой французской революции, которая, провозгласив свой знаменитый призыв, затем обрекла Францию «безграничному владычеству буржуазии – первого врага демоса»[384]
.В России 1870-х гг. «массовый вариант» социализма являлся в значительной степени эклектическим образованием (вспомним хотя бы великолепную мешанину в голове смоленского гимназиста!). Всё это удивительное сочетание прекраснодушных, умеренно либеральных или же, наоборот, ультрареволюционных, иезуитских, беспринципных (как, например, у Нечаева) идей представлялось Достоевскому каким-то совершенно оторванным от реальной почвы, грубо рационалистическим единством, игнорирующим глубинные законы человеческого бытия, его этическую и эстетическую природу. И Достоевский с удивительной прозорливостью указывал порой на ту угрозу, которую эти издержки[385]
в себе таили[386].«Таких околореволюционных бесов, как Петр Верховенский, – писал Б. Сучков, – и сейчас хоть пруд пруди среди тех, кто сегодня на Западе и на Востоке крайнюю левизну сделал своим знаменем… Роман “Бесы” являет собой анатомию и критику ультралевацкого экстремизма».
Отсюда вовсе не следует, что автор «Карамазовых» принял бы «чисто» социалистический переворот (тем паче что Россия менее всего подходила для подобных исторических дистилляций). Его отвращает сам метод. Ибо последний, по его мнению, может не только нарушить «органичность» исторического процесса, но и отдалить те «высшие» цели, которые ставят перед собой приверженцы революционного насилия.
Однако самое интересное, что в качестве сильнейшего аргумента против «метода» Достоевский приводит пример как раз прямо «противоположный». Речь идет о
«Бог знает чем чреват еще мир и что может дальше случиться, даже и в ближайшем будущем»[387]
, – говорит Достоевский в феврале 1877 г.Здесь имеются в виду совсем недавние события: дикая резня, учинённая турками в Болгарии. Но мысль писателя получает неожиданное (впрочем, теперь, по прошествии более века, уже не кажущееся таковым) продолжение. Достоевский рисует идиллическую картинку Невского проспекта, по которому матери и няньки мирно прогуливают своих питомцев. И вот…