Автобиографизм этого восьмистишия сомнения не вызывает. Речь идет о том, что, вероятно, в один из четырех праздников Пасхи — либо в 1908, либо в 1909, либо в 1910, либо (что более всего вероятно, если учесть что именно на эту весну приходится создание поэмы «Блудный сын», являющейся переложением евангельской притчи в лирическую поэму, т. е. проекцией судьбы Блудного сына на свою собственную) в 1911 году — Гумилеву, вероятно, во время праздничного богослужения было видение страшной, насильственной смерти, ждущей его в будущем. Заметим, что это видение, в мельчайших подробностях повторенное им в нескольких стихотворениях разных лет («Я и вы», «Рабочий», «Прощенье» («Ты пожалела, ты простила…»), настолько точно совпало с обстоятельствами трагической гибели поэта в августе 1921 г., что мемуаристы и исследователи называют эту пугающе-конкретную картину собственной смерти «поэтическим пророчеством». Но никакого собственно «пророчества», идущего от самого Гумилева, от его поэтической фантазии, как мы видим, не было. Сам он ничего не «фантазировал», не «угадывал» и не «загадывал». Он просто пересказывал видение9 явленное ему в качестве ответа на вознесенную им молитву у — отсюда и повторяемость деталей. Неясной, правда, для тех исследователей творчества Гумилева, которые игнорируют православный характер гумилевского мировоззрения, остается реакция поэта на это видение. Действительно, известие о том, что он умрет страшной, насильственной смертью и его нагой труп будет погребен в безвестной могиле, в «чаще», «дикой щели»(«Я и вы»), «болотине проклятой»(«Прощенье»), вызывает в душе лирического героя не печаль и тревогу, а, напротив, бурную радость, настолько бурную, что он не может удержаться от счастливых слез:
И стал я плакать надо всемСлезами радости кипящей.Если же учесть, что Гумилев мыслил категориями православной сотериологии, все становится понятным. «В самый лучший, светлый день» его жизни ему было дано неложное обетование от Господа в том, что он сподобится мученического венца, который и искупит его грехи и примирит его со Христом.
И вот теперь мы можем с полной уверенностью сказать о духовном облике Гумилева: он не был декадентом (агностиком, дуалистом, «богоискателем» и т. п.). Он не был даже обычным «теплохладным» верующим интеллигентом. Радоваться до «кипящих слез радости» известию о том, что ему суждено умереть насильственно и страшно, может только человек, для которого примирение со Христом и близость к Нему — ценность столь огромная, что перед ней все страдания и удовольствия земной жизни ничто, ноль, прах, сор или, по дословному переводу с латыни слова stercus, употребленного апостолом Павлом при подобном сопоставлении (Флп. 3: 8), — «дерьмо».
Гумилев понял, что душа его не будет отвергнута, что он спасется, — цена, которую он должен будет заплатить за это, его не интересовала. Между тем эта полностью удовлетворяющая поэта цена искупления — бессудная казнь в «болотине проклятой», — заставляет оценить жесткость гумилевской оценки собственных, столь безобидных на первый взгляд, особенно на фоне того, что творилось в окружавшей его символистской среде, декадентских эскапад 1906–1907 гг.
VIПопробуем представить ход его мысли — мысли, четко следующей по тому пути покаянного максимализма, которому учит Церковь.