В конце концов, даже если и не было никакой собственно оккультной практики, — то, что мы знаем сейчас о гумилевском пребывании в Париже в 1906–1907 гг., позволяет с уверенностью сказать, что образ его жизни, мягко говоря, отличался некоторыми странностями. Известно, что в Париже он начал активно употреблять всевозможные наркотические снадобья, которые добывал в экзотических, малайских или сиамских притонах. Пребывание в парижской богемной среде, среди буйных приятелей Н. Деникера из «La Plume», собиравшихся в Taverne du Pantheon Латинского квартала, или литераторов группы «L’Abbay», обитавших в заброшенном здании аббатства Клюни (!), — несомненно, развратило его. Если в «ритуальных оргиях», по всей вероятности, он не участвовал, то в большом количестве любовных приключений, пережитых им в то время, сомневаться не приходится (а грех блуда и вне всякой «черной магии» — один из смертных грехов). Наконец в Париже, осенью 1907 г., у него начала бурно развиваться психическая депрессия, переросшая, в конце концов в суицидальную манию. Насколько можно судить по имеющимся воспоминаниям, по меньшей мере два раза он покушался на самоубийство. Даже если внешним поводом для настойчивого стремления Николая Степановича свести счеты с жизнью послужил несчастный роман с Ахматовой (тогда еще, правда, не Ахматовой, а Горенко), то по крайней мере косвенное влияние декадентского культа самоубийства как «высшего дерзания» здесь несомненно. Впрочем, и без детального вникания в мотивы иначе как потакание страшному греховному соблазну поведение Гумилева расценить невозможно.
Нет, Гумилев был прав, судя сам себя по самым строгим меркам. Даже внешнее, то касательной» взаимодействие с культурой, порожденной декадентством, разрушительно воздействовало на духовную жизнь искателя «новой красоты Здесь, впрочем, было еще и кое-что пострашнее тех конкретных «дров», которые успел наломать юный «ученик символистов» за время «ученичества».
Выдающийся русский духовный писатель, богослов и проповедник XIX века, архиепископ Иннокентий (Борисов) в своем толковании на молитву св. Ефрема Сирина писал, что порочные действия страшны не столько сами по себе, сколько тем духом, который они неизбежно оставляют после себя в человеке, даже если тот преодолел стремление к пороку и раскаялся: «… Каждая добродетель, коль скоро утвердится в человеке, и каждый порок, коль скоро овладеет им, образуют из себя самих свой дух, по виду своему. Этот дух добродетели сильнее и светоноснее, нежели сама добродетель; этот дух порока мрачнее и злее, нежели сам порок. […] Вообще борьба с духом порока гораздо труднее, нежели с самим пороком. Порок можно тотчас оставить, но дух порока не скоро оставит тебя: надобно долго сражаться, долго подвизаться и терпеть, чтобы освободиться от него» (Архиепископ Иннокентий. Молитва святого Ефрема Сирина. М., 1997. С. 7–8 (Великопостное чтение). Если собственно декадентство Гумилев оставил сравнительно быстро, то «дух» его пришлось затем изживать неизмеримо дольше и мучительнее — и все-таки, даже в зрелом, «позднем» Гумилеве это присутствие заметно: «Брюсов и Бальмонт без устали восхищались своим гением. Нарциссизм — заразительное явление, ибо свойственен человеческой природе. Гумилев также не сумел защититься от него. Гумилев любил хвастаться своим мужеством и успехами у женщин. Это ему сильно вредило» (Оцуп H.A. Николай Гумилев. Жизнь и творчество. СПб., 1995. С. 23–24). Впрочем, современники отмечали в «классическом» Гумилеве второй половины 1910-х гг. вещи и пострашнее. «Как ни настраивал себя Гумилев религиозно, — вспоминал С. К. Маковский, — как ни хотел верить, не мудрствуя лукаво, как ни обожествлял природу и первоначального Адама, образ и подобие Божье, — есть что-то безблагодатное в его творчестве. От света серафических высей его безотчетно тянет к стихийной жестокости творения и к первобытным страстям человека-зверя, к насилию, к крови, к ужасу и гибели» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 66). Это, конечно, слишком уж сильно сказано, однако то, что Гумилев и в эпоху позднего творчества испытывал временами очень сильные духовные соблазны, связанные прежде всего с тем, что Д. Е. Максимов, исследуя психологические особенности символистской эстетики, назвал «черным катарсисом», который «выражается в бушевании темных инстинктов, в упоении местью и пр.» (см.: Максимов Д. Е. О романе-поэме Андрея Белого «Петербург». К вопросу о катарсисе // Максимов Д. Е. Русские поэты начала века. Л., 1986. С. 259), не вызывает сомнений.