-- Куда ты бежишь? -- кричал он в одном месте, заметив ученика, очень скоро идущего по коридору.
-- Зачем ты грызешь ногти?
-- Умой руки -- у тебя все руки в чернилах.
-- Ты никогда не чешешь волос -- тебе нужно обстричься.
-- Зачем ты болтаешь ногами под скамейкой?-- бдительно барабанил во всех углах Адам Ильич. Но если случалась какая-нибудь жалоба со стороны одного ученика на другого, Адам Ильич положительно торжествовал. Он, как опытный юрист, рассматривал дело с сих и этих сторон и, не торопясь, после должного и всестороннего обсуждения, постановлял решение.
-- Ты говоришь, что он затрогивал тебя. Положим, что он затрогивал тебя. Как он тебя затрогивал? -- спрашивал Адам Ильич.
-- Он тыкал меня стальным пером.
-- Хорошо-с. Положим, и тыкал, но из этого вовсе не следует, чтобы ты должен был набрать в брызгалку чернил и брызнуть ему прямо в лицо. Ты брызнул в него? да?
-- Он сам хотел в меня брызнуть.
-- Зачем же ты не сказал об этом мне, а сам распорядился брызнуть?
-- Я его вовсе не трогал. Он подошел к моему столу и брызнул в меня из брызгалки чернилами,-- говорит истец.
-- Он лжет, Адам Ильич: и брызгалка не моя, а его.
-- Положим...-- начинал опять Адам Ильич.
Разбирательство продолжалось, и только после часовых прений Адам Ильич наконец постановлял решение: того, кто обрызган чернилами, ввиду того, что он тыкал товарища стальными перьями, оставить без булки, а обрызгавшего, за самоуправство, оставить без обеда.
Очень понятно, что Адама Ильича не очень-то уважали воспитанники. За свою плавную методическую походку, с головой, поднятой кверху, на длинной жилистой шее, он получил прозвание Гуся. Всякая неприличная шутка, всякая пакость против Гуся заслуживала полное одобрение, и имя одного ученика, успевшего пришить сонного Гуся к простыне, с большим уважением передавалось потомству, хотя доблестный шалун уже давно служил солдатом в каком-то гарнизонном батальоне. Если Адам Ильич по оплошности оставлял свою шляпу на конторке, можно было с уверенностью сказать, что она в его отсутствие будет измята; если он уходил из столовой, не заперев в ящик какой-нибудь свой рисунок (Адам Ильич занимался "вольным художеством", как объяснял сам), по возвращении всегда находил среди какого-нибудь начатого эскиза борзо напачканную фигуру гуся. В карманы его пальто клали всякую дрянь, прибивали его калоши гвоздями, выливали под одеяло, на простыню, по нескольку чернильниц, выбрасывали за окошко его цветные карандаши и проч. и проч. Все его ненавидели. Говоря "все", я здесь разумею учеников младших классов. Со старшими Адам Ильич, вообще очень подхалюзистый, хорошо умел ладить, глядя сквозь пальцы на попойки и другие ночные проказы своих взрослых питомцев.
Терпя преследование старших и надзирателей, мы не меньше своекоштных подвергались всем ужасам капризов пьяных учителей и в этом случае являли собой подобие волов, с которых сдирали по нескольку шкур. Собственно, учителей у нас не было, а были унтер-офицеры, наблюдавшие за порядком обучения, которым льстили слишком много, называя их учителями. Лекция обыкновенно состояла из спрашиванья уроков, и только во время звонка учитель поспешно говорил: "До двадцать девятого параграфа!" или "До слов:
При малейшем неудовольствии учителя секли иногда через человека весь класс. Сверх учителей был еще инспектор, который имел какую-то роковую страсть драть людей розгами.
-- Пойдем, голубчик, пойдем, миленький,-- говорил он, таща ученика в сторожку.
-- Поди, голубчик, в спальню, полно плакать -- отдохни. Это ничего, ничего,-- ласково успокаивал он ученика, который со слезами на глазах застегивал пуговицы курточки.
Наказывая розгами по двадцати человек в день, инспектор был все-таки либералом и наивно сообщал нам такие вещи, за которые мог бы дорого поплатиться. Иногда он приходил в какой-то пафос.
-- Сколков,