Дни проходили за днями. Мы ходили в классы, обедали, отдыхали, готовили уроки, ужинали, читали вслух молитвы и отходили ко сну. Все текло, как заведенная машина. По понедельникам, после обеда, приходил унтер-офицер и учил нас маршировке, по средам давали пироги с говядиной, по субботам инспектор сек за единицы и нули; по воскресеньям мы так же скучали, пили кофе, ели за обедом котлеты и манную кашу.
В одно из таких скучных, безлюдных воскресений я получил от Андрея с каким-то кривым солдатом записку следующего содержания: "Хоть бы навестил меня; навести, я в лазарете, дай солдату десять копеек, принеси, пожалуйста, большую книгу с картинками и апельсинов. Твой брат Андрей Негорев".
Мне подумалось, что брата оставили без отпуска и он, палимый желанием поесть апельсинов, сочинил вею эту историю; тем не менее я вручил солдату требуемый гонорарий, отпросился и отправился к брату, захватив с собой естественную историю Бюффона (большую книгу с картинками), подаренную мне отцом. Оказалось, однако ж, что Андрей действительно болен и лежит в лазарете. Меня повели к нему через большие пустые комнаты, установленные сотнями кроватей, с ярлыками. Кровати были убраны с величайшим тщанием; казалось, на них никто никогда не спал, да и не будет спать: жаль мять расправленные до совершенства подушки и одеяла, которые выглядели вылитыми из одного куска гипсу и раскрашенными сообразно настоящему цвету одеял и подушек. Полы, блестевшие как зеркало, такие полы, по которым совестно было ходить, стены белые, как снег, кровати с изваяниями одеял и подушек, по-видимому, предназначались для выставки, для показа, а не для жилья. В то время, когда я проходил, в этих огромных, холодных, пустых сараях не было слышно ни одного живого существа. Ни одна муха, ни одна мышь не хотела поселиться в этих неуютных пустынях. Пройдя спальню, я в сопровождении служителя вступил в умывальню. Она так называлась, но никому бы и в голову не пришло умывать свои руки из громадной медной вазы, блестящей, как солнце, с тем чтобы грязная вода стекала в блестящий медный бассейн и летели брызги на зеркала паркета, на чистку которых потрачено столько труда.
Из умывальни пять или шесть ступенек вниз вели в лазарет. Кислый запах прели сразу неприятно поразил меня. Лазарет состоял из небольшой комнаты с десятью или двенадцатью кроватями, усовершенствованными до такой же степени, как и прочие кровати в корпусе; пол так же был блестящ; стены были так же белы; окна смотрели так же скучно и печально, как будто говорили:"Не вырвешься отсюда" -- точно окна тюрьмы.
Брат был единственным больным в лазарете; он лежал в кровати, под одеялом. В ногах у него сидел на табурете дремавший фельдшер, который, заслышав шум, встрепенулся и вскочил на ноги.
-- Вот благодарю, благодарю! -- вскричал Андрей, обвивая мою шею голыми руками и целуя меня. -- Сколько ты набрал апельсинов! какой добрый! поцелуй меня.
Он, еще крепче обвив меня руками, поцеловал.
-- Отчего ты, Николя, всегда такой какой-то? -- ласково сказал он.
-- Какой?
-- Точно у тебя всегда голова болит.
-- Нет, не болит, -- успокоил я его.
-- Какой-то ты странный. Ты -- добрый мальчик, я тебя люблю, только ты как-то... Ничего ты не говоришь. Тебя не поймешь.
-- Чем же ты болен? Или так, чтобы в классы не ходить? -- спросил я, чтобы прекратить разговор о моей особе, который грозил перейти на чувствительную почву.
-- Да-а. Видишь -- я тебе скажу, пожалуй,-- ты ведь мне брат...
Я заметил, что у Андрея на глазах навернулись слезы.
-- Меня высекли... ужасно! -- с трудом удерживаясь, чтобы не заплакать совсем, проговорил он.
-- За что?
-- Ни за что, -- ответил Андрей и зарыдал.
Я вспомнил клевету Сенечки и все подробности моего несправедливого унижения. У меня явилось даже движение рассказать все брату, но я тотчас подумал, что он после будет смеяться надо мной, и остановился. Я молча слушал глухие рыдания брата, придумывая, что бы сказать ему в утешение; но все выдуманные слова казались такими пошлыми, Что я не решался их выговорить. Молчание было знаком бездушия и преступной холодности к чужому горю; но до тех пор, покуда брат не успокоился, я не выговорил ни слова, проклиная себя за неповоротливость в придумывании утешительных слов.
Вытерши последние слезы, Андрей высморкался, спрятал платок под подушки и начал рассказывать.