Пауль Ланге – военный врач в звании подполковника, с которым я сошёлся ближе всех был приблизительно моего возраста, близорукий, с добродушным лицом и круглым животиком, что никак не вязалось с его фамилией, отзывался о фюрере довольно смело, если не сказать больше, с пренебрежением. Он становился нередко словоохотливым после «потребления» коньяка. Особенно его язык развязывался при нашем общении наедине. Хотя многие свои нелицеприятные высказывания Пауль озвучивал и при большей компании. Я не раз просил его быть поосторожнее. На что он всегда отвечал одно и тоже, «что ему безразлично, если какая-нибудь «собака» донесёт на него. Для него важнее остаться человеком свободным и мыслящим!» Больше всего ему претило стать серым бессловесным существом, чей удел только слушаться и повиноваться.
– Знаете, Фридрих, – выскажется спустя полтора года после начала войны Пауль, – я получаю письма от родных, так вот, они в ужасе от творящегося на востоке. Все эти политиканы, втянувшие наш народ в свою авантюру, растеряны, как щенята. А теперь, всё что они делают, так это перекладывают вину друг на друга. Им наплевать на смерть и унижение нации, а простых вояк откровенно бросили умирать. Где их честь, совесть? Я всё больше и больше уверен, мой друг, что они её не теряли, она вообще отсутствовала у них с самого начала. Иначе бы не врали так беспринципно и нагло. Только здесь, когда поступают раненные, видишь всё в верном свете. Всё плохо! Немцев уже заразил пессимизм, а значит, теперь ждать хорошего не стоит. Но что меня больше всего злит и выводит из себя, так это поведение местного начальства. Взять хотя бы полковника Отто фон Шварца. Эстет с чувством мясника. Меня выводит его высокомерная манера общения, а главное, я не пойму, откуда жестокость такая к русским, которые имеют право сражаться с нами. Он же их даже за людей не считает. Мне иногда кажется, что у него психические отклонения. Вы не замечали этого, особенно когда курит сигары?
– Он здоров, Пауль и это хуже всего.
– А вообще, Фридрих – не унимался Ланге, – по мне, так надо идти на переговоры и договариваться с Москвой о мире. А вместо этого, наш фюрер объявляет трёхдневный траур, а затем объявляет «тотальную войну», проводит полную мобилизацию людских и материальных ресурсов, ослабляя и без того истощённую войной страну. Если её не прекратить, запомните мои слова, Фридрих, русские дойдут до Берлина. Хотя, надо быть реалистом, говорить о мире сейчас бессмысленно.
И Пауль вздохнул.
– Кстати, Фридрих, вы помните Гельмута?
– Да, конечно. Правда, после ресторана наши пути не пересекались.
– Славный малый. Девчонку его расстреляли. А самого Гельмута таскали на допрос эти мясники. Все нервы ему вытрепали. Он действительно её любил. Несколько месяцев тому назад подал раппорт о переводе на восток. Недавно узнал, что погиб.
Я молчал. Перед глазами встало добродушное лицо Гельмута. Странно, общался с ним совсем мало, а в душе от новости про него защемило.
– Знаешь, – продолжил Пауль, – тошно мне от мысли, что война топчет любовь. Я видел Гельмута по-настоящему счастливым. Таким он мне и запомнится. Хотя, если бы не война, наверно, так ничего и не понял бы. Давай, Фридрих, ещё по коньячку и по домам.
Когда Ланге ушёл, я понял почему так близко принял весть к сердцу: война растоптала любовь…
Всё это и многое другое ещё будет, а пока было настоящее. И все мы полностью в нём пребывали, в сорок втором.
***
Чтобы ни происходило с людьми, время неумолимо бежит вперёд. Смерть ли кругом, оно всё равно стремится куда-то в неведомую даль. Течёт, мчится, порой, кажется, замирает, но никому не под силу его остановить даже на миг. Время не безжалостно, время справедливо.
Сейчас в настоящем война, а все ждут будущего, счастливого, мирного. Каждый в сердце своём приближает бескровный тихий рассвет, без выстрелов, без насилия. Он непременно наступит, по-другому не может быть. Иначе нет смысла жить.
Люди верят в освобождение. Они устали, живут натужно, но говорят: «Время нынче такое, пережить его надо». Легче на душе от подобных мыслей. А то в последнее время чувство такое будто по топи болотной идёшь. Ноги ватные, тяжёлые. Следующий шаг всё труднее даётся, затягивает мутная тина. В дополнение давит со всех сторон что-то тёмное, массивное. Я догадывался о причинах своего состояния. Думы о них не давали мне покоя, постоянно держали в напряжении.
В один из ветреных мартовских вечеров за мной снова заехал адъютант полковника. Любезно, но настойчиво, он предложил проехать с ним до особняка своего начальника. Мне ничего не оставалось делать, как согласиться. И не потому, что Отто фон Шварц внушал страх и был хозяином положения. Всё дело заключалось в наших отношениях, которые, я знал точно, сыграют немалую роль для нас обоих.
– А, господин доктор, добрый вечер, рад вас видеть снова! – проговорил приветственные слова хозяин особняка, когда мы с ним встретились в его рабочем кабинете.