Амбивалентность образа Ставрогина достигает наивысшей степени в сочетании шутовства и юродства. Смеха ради, он женится на полоумной хромоножке Лебядкиной. Эта акция вписывается в традицию шутовской свадьбы. Впоследствии Ставрогин решает объявить о своем браке – тоже из смеха: «Очень я боюсь вашего света. Женился же я тогда на вашей сестре, когда захотел, после пьяного обеда, из-за пари на вино, а теперь вслух опубликую об этом… если это меня теперь тешит?».[72]
Однако в этом намерении помимо насмешки и презрения к общественному мнению проступает и нечто другое: сознательное выставление себя в неблагоприятном свете, искание бремени. Об этом говорит Ставрогину Кириллов (после дуэли Ставрогина с Гагановым):– Я думал, вы сами ищете бремени.
– Я ищу бремени?
– Да.
– Вы… это видели?
– Да.
– Это так заметно?
– Да.[73]
Здесь шутовское начало соприкасается с юродством, одно обнаруживает в себе признаки другого. Однако, как мы уже отмечали выше, утрата различия между низким и высоким есть сущностный признак разврата.
Чрезмерное и извращенное сладострастие, сексуальный разврат составляет лишь наиболее явное, зримое проявление ставрогинского разврата. Более глубокий пласт связан с фундаментальным развращением всего склада личности, с умственным и душевным повреждением. Корень этого повреждения – чрезмерная гордость и доведенное до крайнего предела своеволие. На этот момент указывает Н. Бердяев: «Но разврат не есть первичное начало, губительное для личности. Он – уже последствие, предполагающее глубокие повреждения в строе человеческой личности. Он уже есть выражение распадения личности. Распад же этот есть плод своеволия и самоутверждения».[74]
Своеволие, извращенную свободу Николай Ставрогин проявляет уже в самом начале романа в своих эксцентричных поступках: когда он при всех в буквальном смысле, физически проводит за нос почтенного Павла Павловича, целует в губы жену Липутина, прикусывает ухо губернатора. Встречающиеся в исследовательской литературе попытки объяснить такое поведение психической болезнью, шизофреническим сдвигом[75] следует признать неадекватными художественному замыслу писателя. В самом тексте романа недвусмысленно показано, что истолкование поступков Ставрогина как сумасшествия есть всего лишь не соответствующая действительности попытка оправдания героя, стремление найти в нем хоть что-то человеческое: ведь болезнь представляет собой проявление человеческой природы и заслуживает скорее сострадания, нежели осуждения. С сумасшедшего ответственность снимается в силу его неспособности контролировать свое поведение. Напротив, вся «неслыханная дерзость» действий Ставрогина в том и состоит, что он показал себя «способным на всякий сумасшедший поступок в полном рассудке».[76] То обстоятельство, что герой действительно впоследствии впадает в буйство, есть лишь «счастливое» совпадение и не более того (счастливое, потому что избавляет потрясенных жителей города от мучительных поисков разумного объяснения случившихся событий). Поведение Ставрогина – это именно выходки «вне всяких условий и мер».[77] Это осознанная и умышленная трансгрессия норм морали и правил этикета: «Всё это было очень глупо, не говоря уже о безобразии – безобразии рассчитанном и умышленном, как казалось с первого взгляда, а стало быть, составлявшем умышленное, до последней степени наглое оскорбление всему нашему обществу».[78]На вышедшего из всех границ и переступившего все пределы Ставрогина пытаются найти управу: «Начали с того, что немедленно и единодушно исключили господина Ставрогина из числа членов клуба; затем порешили от лица всего клуба обратиться к губернатору и просить его немедленно (не дожидаясь, пока дело начнется формально судом) обуздать вредного буяна, столичного «бретера, вверенною ему административною властию, и тем оградить спокойствие всего порядочного круга нашего города от вредных посягновений». С злобною невинностию прибавляли при этом, что, «может быть, и на господина Ставрогина найдется какой-нибудь закон».[79]
Власть и закон – фундаментальные проявления сферы нравственности, которым общество стремится подчинить Ставрогина. Согласно Гегелю, «право состоит в том, что наличное бытие вообще есть наличное бытие свободной воли».[80] Свобода воли здесь подразумевает не произвол единичного лица, но признание и принятие власти и закона, свободное сочетание единичного со всеобщим. Свобода предполагает диалектическое отрицание единичного в направлении всеобщего. Ставрогин осуществляет трансгрессию именно этой сферы власти и закона: он реализует не нравственную свободу, но своеволие, одностороннее утверждение собственного абстрактного Я (Я, не связанное со всеобщим, является пустой абстракцией). Такую абстрактную свободу Гегель называл «свободой пустоты» («die Freiheit der Leere»), свободой, предполагающей «бегство от всякого содержания как ограничения» («die Flucht aus allem Inha Ite als einer Schranke»).[81]