— Уволили, да. В начале девяностых, с «волчьим билетом». Тут вы правы, Константин Сергеевич, спору нет. А в семьдесят седьмом Леонард Гиршман, мой учитель, собрался на фронт. На войну с турками, понимаете? Хотел лечить больных… Я пошёл к Заикиной, она сказала: убьют. Мы и так, и сяк: убьют, без вариантов. Я ей в ноги пал: помоги! Она взяла два дня на размышление…
Кантор втянул голову в плечи, превратился в горбуна:
— Когда я пришёл снова… Нашлось спасение. Чтобы Гиршман выжил, меня должны были уволить. Не сразу: сначала он остаётся в живых, а меня увольняют позже, в течение пятнадцати лет. Увольняют с позором, так надо. Ключевой нюанс, что поделаешь? Обмануть нельзя, никак нельзя. Я было рискнул, так Гиршман болеть начал. Рука у него отниматься стала…
— И вы? — Алексеев тронул нюансера за рукав. — И вы сами?..
— Да. Я сам погрузил себя в холодный мир. Знаете, как это было трудно? Сизифова работёнка! Мы живём в тёплом мире, а мне кровь из носу приспичило в холодный. Наши дела не замечают, а мне надо было, чтобы заметили, возмутились… Ничего, справился. Уволили, как миленькие! Доносы писали, кляузы, министр лично ногой топал…
— Лев Борисович, — внезапно спросил Алексеев. — А почему вы Кантор?
— Интересный вопрос. А вы почему Алексеев?
— Моего пращура звали Алексеем. Ярославская помещица Иванова отправила его к графу Шереметьеву в Останкино, помогать на огородных работах. Там он влюбился в дочку графского кучера, получил вольную… Это длинная история. С него и пошли мы, Алексеевы. Есть Алексеевы-Рогожские, есть Строгановские, есть Покровские…
— Вы из каких?
— Из Рогожских.
— А я, прошу прощения, из Канторов.
— Но ведь кантор — это, если не ошибаюсь, певец? Поет в молельне?
— Мой папа, такой же купец, как и ваш, только еврей, был Кантором. Мой дедушка был Кантором. И даже моя бабушка, которая лучше всех в Полангене готовила кисло-сладкое жаркое, тоже была фру Канторо̀вой. Все пели, если вам интересно, как сапог, включая прадедушку. Кантор — это фамилия, Константин Сергеевич, просто фамилия. Вы знаете, что такое фамилия? Это наше проклятье. Певец в молельне? Кстати, откуда вы так хорошо осведомлены в еврейской жизни?
— Театр, Лев Борисович. Я ставил «Польского еврея», «Ганнеле», «Уриэля Акосту», «Венецианского купца». Играл главные роли…
— Репертуар, — с невыразимым отвращением произнес Кантор. — Театр, значит. Весь мир — театр, в нём женщины, мужчины — все евреи. Польский еврей, Ганнеле, реб Уриэль, чтоб он был здоров… Я глубоко извиняюсь, но вы случайно не из наших?
— Я русский, — возразил Алексеев. — Константин Сергеевич.
— Ну да, русский. Уриэль Акоста, Шейлок… Константин Сергеевич. А я Лейба Берлович, к вашим услугам. Ну да, конечно же, русский. Я вижу. Я тоже в какой-то степени русский.
Кантор сбил картуз на затылок, словно комический дядюшка из скверного водевиля:
— Вы только не волнуйтесь, хорошо? Лёва все понимает, Лёва никому не скажет.
Глава четырнадцатая
«ПРОЩЁНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ»
1
«Тихо, шелупонь!»
Оглоеды, приставленные Лютым, Косте не нравились. Нет, совсем не нравились. Ёкарь считал, что «не нравятся» — слабо сказано, ё. Но оба благоразумно помалкивали в тряпочку. С одной стороны, вчетвером они без забот управятся с Гастоном. Вчетвером — это вам не вдвоём, это верняк, козырный расклад. С другой, менее приятной стороны, если они Гастона не найдут, то Сипарь с Ломом легко управятся с Филином и Ёкарем — и отволокут обоих к Лютому на расправу. От этой мысли у Кости холодело в животе, а сердце в груди охало, ахало — и начинало колотиться в рёбра, как сумасшедшее.
Гнал Костя дурное предчувствие и в тычки, и плёткой, а только кружили они по городу, кружили, искали Гастона, и время шло, бежало, летело стрелой, и не думать о страшном получалось всё хуже.
Уже в третий раз за сегодня Филин с Ёкарем спорили: где лучше искать гастролёра? Базар обошли дважды. Тёток, что углы сдают, расспросили. Отловили гольцов[74], какие на базаре ошивались. Объяснили, как Гастон выглядит, во что одет. Наказали: увидите — глаз не спускать, а одного — мухой лететь, сообщать. Костя синенькой перед носами у гольцов пошуршал, чтобы понятней стало. Больше на базаре ловить было нечего.
Куда податься дальше, они не знали.
— На Москалёвку топать надо, — бухтел Ёкарь. — Там пошариться.
— Хрена он забыл на твоей Москалёвке?
— Может, это? Угол у кого снял, ё?
Москалёвку Ёкарь знал как свои пять пальцев, и хотел туда.
Сипарь с Ломом в споре участия не принимали. Лом — та ещё жердь! — привалился к забору, курил, отвернувшись. В своей хламиде цвета ржавчины, в мятых штанах он напоминал торчащий из земли обрубок дерева. Пройдёшь мимо — не поймёшь, что человек. Сипарь — квадратный, приземистый — тоже курил самокрутку с махоркой. Раз в минуту он хрипло кашлял, сплёвывая под ноги комки вязкой бурой мокро̀ты.
— Москалёвка? Ты его видел?
— Ну, видел. Тогда ишшо.
— А теперича — при пальте, в «пирожке». Фу-ты ну-ты! В центре ошивается, гадом буду!