Миша влился в благоговейное кружение, потерялся в нём, забыл, кто он, где он, зачем он. С трудом опомнился, лишь оказавшись перед чашей со святой водой, водруженной на мраморный постаментец. Глянул по сторонам — не интересуется ли кто? Шагнул к чаше, взмолился о помощи, опустил в чашу нож. Не вытирая, сунул в карман. Развернулся идти прочь, случайно поднял взгляд….
Икона. Богоматерь с младенцем. Пресвятая Дева Мария — точь-в-точь Оленька! Те же черты, поворот головы, грустная улыбка, сострадание в глазах.
Застыл Миша соляным столбом.
Время? Что такое время? Кто его придумал?!
Затекла левая нога. Он пошевелился, машинально перенеся вес на правую, чтоб не упасть. Моргнул с удивлением. Ему спешить надо, дело закончить, а он… Вышел из собора: смеркается. Сколько ж он перед Оленькой простоял? Куда теперь идти, где искать проклятущего беса?
Ноги понесли сами — вверх по улице, в сторону Ветеринарного института. Почему туда? Оставьте, не ваше дело. Раз ноги несут, значит, так надо. И глаза туда же глядят, только видно плохо.
Ну да, сумерки.
Билетные будки у входа в Университетский сад пустовали. Одна из калиток была открыта, сторож отсутствовал.
— Славлю Господа по правде Его, — возгласил Клёст седьмой псалом. — И пою имени Господа Всевышнего!
«Знак, — понял он. — Приглашение».
Голый мартовский сад ничуть не походил на Эдемский. Но Миша понимал: это оттого, что бес ещё жив, топчет землю, пакостит, искушает. Сгинет пакостник — снизойдёт благодать, станет сад райскими кущами. И лишь от него, Михаила Суходольского, зависит: бывать тому или не бывать. А до тех пор каштаны и клёны будут тянуть измождённые руки к мглистому небу, и воцарится серая пустыня, где вместо шёлка травы — грязь да слякоть, и аспидные решётки оградят сад сей от жаждущих…
— Вот, нечестивый зачал неправду, был чреват злобою и родил себе ложь…
Замер, прислушался.
Шаги? Точно, шаги. Теперь главное — не оплошать.
Ближе, ближе.
Клёст осторожно выглянул из-за шершавого узловатого ствола. Когда и спрятаться успел? Прищурился, всматриваясь до рези, до песка под веками в сумеречные кляксы. Из теней соткалась долговязая фигура. Лица̀ не разобрать, но Миша сердцем чуял: он, адов выкормыш!
— Рыл ров, и выкопал его, и упал в яму, которую приготовил…
Освящённый нож лёг в ладонь, как родной.
«Семь шагов, — загадал Клёст. — Семь — счастливое число».
— …злоба его обратится на его голову…
Пять. Шесть. Семь.
— …и злодейство его упадет на его темя!
Ангелом возмездия вылетел Клёст из-за дерева. Схватил, скрутил, прижал нож к горлу. Больше никаких разговоров! Одно движение — и потечёт на землю чёрная кровь, воняющая серой. На землю, в землю, под землю, в саму преисподнюю, где тебе и место!
— Да прекратится злоба нечестивых, а праведника подкрепи!..
Кричит. Кто кричит?
Бес?
Женщина кричит. Почему — женщина? Откуда?
Зонтик летит. Кружевной, летний. Бахрома по краю.
Надо ловить.
Как ловить, если нож? Если бес?!
Бес.
Нож.
Зонт.
Бросил Миша нож. Зонт важнее.
Едва пальцы вцепились в резную рукоять зонтика — воссияло солнце в летней бирюзе небес. Оделись каштаны в зелёную кипень, украсились душистыми свечками соцветий. Восстал из грязи травяной газон, накрыл чепуху ярким одеялом. Летний сад, Петербург. Знакомая аллея, знакомое дерево, о которое Миша ободрал руку, ловя Оленькин зонтик. Скамейка…
В ноздри хлынули ароматы: цвет липы, каштанов, фиалок…
Фиалки?!
— Оленька?!
Она стояла перед ним, возвращая счастье первой встречи. Прекрасная, скорбная, как на иконе. Откуда страх в твоих глазах, радость моя?
— Оленька, я…
Где бес? Куда подевался?
Никита!
Вместо беса в руках у Миши дрожал маленький Никита, карапуз в смешной матроске. Обмер, даже плакать не в силах. Сдавил Никиту злой дядька, вот-вот задушит!
И в глазах у Оленьки уже не страх — ужас кромешный.
— Да ты что? Я никогда! Ни за что!
Уронил зонтик:
— Даже пальцем!
Отпустил Никиту: беги к маме! Бухнулся на колени, ткнулся лбом в землю:
— Прости меня, Оленька! Прости!
Грязь вокруг. Грязь, грязь. Сумерки, чёрные скелеты деревьев. Оленька? Другая женщина, незнакомая. Никита? Девочка лет двенадцати…
Снова морок! Наваждение!
— Да я никогда! И в страшном сне…
Пронзительные трели полицейских свистков — они ворвались в уши ангельским пением. Перед ангелами следует предстать нагим, как при рождении. Миша сорвал с себя грязное, простреленное пальто, отшвырнул прочь. Каяться! Вымаливать прощение! И тогда, если Господь смилостивится…
Если смилостивится Оленька.
— Это я не вас! Не вас! Я не хотел, клянусь!
У ангелов была мёртвая хватка.
6
«Я в жизни столько не смеялся!»
— Полиция! Полиция!
Откуда и взялись? Хлынули, набежали.
Контр-погоны с лычками. Двойные оранжевые шнуры. Серые шинели, чёрные папахи. На каждой кокарда — городской герб да служебный номер. Среди городовых, устроивших бессмысленную суету, можно было заметить мужчину средних лет в цивильной одежде. Он отдавал распоряжения, хотя начальственного вмешательства вовсе и не требовалось. Распоряжения отличались краткостью, резкостью выражений и полной бесполезностью для дела.
Набежали и зеваки:
— Что?
— Как?!