Однако быстрее не получилось. Пока я добрался до конторы, нашёл свободный катафалк и выпросил его у директора, минуло полдня. Вечером мы с теряющей сознание Ольгой прибыли в приёмное отделение Святого Хедвига, где её обследовали и, найдя кожные высыпания, адресовали в инфекционный корпус на Аугустштрассе.
Ольга пришла в себя, но была очень слаба. Её увезли от меня на каталке за белую дверь. Я отпустил шофёра и лёг на лавку, накрывшись пиджаком.
Утром в полусне прошуршали мимо халаты докторов. Видимо, это был обход. Сообразив, что это крыло здания скорее всего имеет один вход и выход, я привёл себя в порядок и приготовился к возвращению врачей.
Через полчаса вышел доктор в сопровождении сестры, которая записывала на ходу его указания. «Вы кто? — спросил он, увидев перед собой мою фигуру. — Видел только, что вы здесь спали, как полинезийский бог на боку. Без документов я не могу вам ничего сказать…» И пока я зачем-то шарил в карманах, хотя и так знал, что там ничего нет, доктор скрылся за дверью соседнего отделения. Сестра тут же закрыла вход туда своим необъятным телом. Я всё-таки отыскал в кармане купюру и молча сунул ей в руку: «Через какую дверь доктор уходит домой?!»
Спустя три часа унизительного разглядывания людьми в халатах появился доктор в калошах и с зонтиком. «А, спящий бог, — сказал он. — Молчите, я и так всё расскажу. Тиф — не самое распространённое заболевание, но и не столь редкое, чтобы делать такую изумлённую физиономию». — «Какой тиф?» — «Брюшной, а какой вы думали? Другие даже у нас, слава богу, редки». Он приподнял шляпу и ушёл.
Улица вывела меня к Ораниенбургским воротам, чьи окрестности были словно растолчены в ступе — настолько, что я не узнал дома. Со стороны Фридрихштрассе раздались пыхтение мотора и пение. Мимо проехал грузовик с опущенными бортами. В кузове стояли мальчики в белых одеяниях и пели гимн, отдававшийся эхом в развалинах. Кажется, начинался какой-то церковный праздник.
Получалось, что Ольга принесла себя на заклание ради того, чтобы распутать рисунок моего безумия, и, таким образом, я совершил ещё одно убийство. Ужас от сознания этого затмевал необъяснимую историю с Кларой и тифом. Я рыдал оттого, что в калужских лесах не взял на сантиметр выше — так бы штык пронзил селезёнку и избавил нас обоих от мучений.
Ольга была горяча и бредила. На столике у её кровати лежали спутанные платки и зеркальце. Меня пропустили не сразу. Медсестра велела прийти в пятницу, когда будет дежурство не столь принципиального доктора. Мне надо было успеть всё рассказать Ольге; неправда была хуже смерти.
Словно ворочая штыком в своём разверстом животе, сжимаясь и провалившись в пропасть боли, я рассказал ей, какие расправы я творил на самом деле, что мы делали с Густавом. Ольга помолчала. Затем чуть повернула ко мне скулу и заговорила:
«Вот интересно, какими были те самые, от которых ты бежал в Розенфельде, когда прыгнул из окна… Мне всегда было интересно, к чему приводит цепочка… Ты преступник — потому что у тебя на глазах произошло почти что отцеубийство — а произошло оно потому, что начальники послали их, — а на начальников давили большевики — а большевикам недодали свободы — а недодали цари, которые делили карту мира и думали об остальных как о букашках… И каждое звено пренебрегало сочувствием, а ведь только сочувствие для сохранения мира и нужно… Иначе крошечная обида когда-нибудь отольётся в гибель всех человеков».
Я соглашался, и мы шептались ещё полчаса. Под конец Ольгу охватил сухой жар, и она с трудом разлепляла глаза, так как они гноились и от гноя слипались веки. Говорить внятно она больше не могла и продолжала шелестеть, как осока или ива.
«Мёртвой водой ты уже спрыснул, теперь дело за живой. Тебе нужно простить их». Я отшатнулся, но тут же приблизился к её губам вновь: «Кого?» — «Ты знаешь кого. Тех, из Розенфельда. Для себя. По-настоящему ты их, конечно, не простишь… Они живут в твоём уме, захватили твою память, но всё-таки тебе надо вернуться назад, вспомнить их настоящие лица и — пусть даже не всем сердцем — но согласиться, что эти люди были посланы гораздо более грозной силой и ты этой силе уже отомстил… Сделай так, иначе всё, что ты натворил, проснётся в детях».
Я зашипел: «Каких детях?» На соседних койках кто-то застонал. Ольга продолжала: «Твоих. Я умру». Она чуть пошевелилась, и я стиснул её изуродованную руку и держал так, пока меня не взяли за плечи и не вывели. «Последний день она лучше, — ворковала медсестра, — а устала потому, что полночи не спала. Приходите в понедельник».
Вернувшись, я не мог уснуть, вспоминая, что меня так встревожило в её палате. И наконец, перебрав лица соседей, расположение коек, узор трещин штукатурки и прочее, я отыскал — вернее, не отыскал, а понял — истинное предназначение зеркальца.
Зачем-то просуществовав до понедельника, я явился в больницу и узнал, что Ольга умерла той же ночью.
Все двери захлопнулись прямо там, в клинике, и я оказался в тёмном чулане.