— Это кто? О чем шумим? Нас, что ли проклинают? — спросил я.
— А, не говори! — попыхивая своей трубочкой, отозвался он. — Нас, но не за то, за что ты, наверное, думаешь. Это, между прочим, и есть моя главная головная боль тут… Наши-то что! Наши, колония то есть, все-таки порядок знают, Бога боятся, начальства боятся, каждый за место свое дрожит… Вот эти донимают. На них никакой управы нет…
— А кто они?
— Реэмигранты. Ну, те, кому там, в Израиле или еще где, не понравилось — одним словом, кто назад домой просится. Что с ними делать? Ходят, ходят, просят, умоляют. Всю плешь переели, сукины дети…
— А пустить их назад — и дел с концом. Всего делов-то…
— Как пустить? Всех?
— А почему бы и не всех? Что уж такого страшного — всех?
— Ну, это ты, брат, загнул. Не подумавши, загнул… Как это всех пустить? Это что же тогда будет, если всех так просто назад пускать?
— А ничего не будет… Много их здесь, в Вене, таких?
— Да уже порядочно. Человек триста, наверное, не меньше. А пустили назад пока всего с десяток. И правильно, что не пускают! В другой раз прежде, чем из России-то рваться, крепко подумают. И внукам своим закажут: не рыпайся, мол, сиди, где сидишь…
— Старик, прости, а причем тут ты? — спрашиваю я. — Это же, насколько я понимаю, забота консульства, не твоя. Тебе-то чего в эти дела лезть?
— Да я бы и не лез, если б можно было! Ни за что бы не лез… Да жизнь заставляет! Думаешь, они не знают, кто здесь секретарь парткома и что такое парком? Наши же это люди, только бывшие. Все понимают! Их не обманешь. Быстро меня вычислили! И все, как в первый раз им откажут, так сразу ко мне: «Господин секретарь, товарищ секретарь… Помогите! Сил больше нет никаких ждать…»
— Все, небось, голь перекатная, нищета? Бобыли да вдовы?
— Нет, не скажи! И богатые тоже люди есть… Вот, к примеру, ходит тут ко мне уж почти что год один старый еврей. Классический еврей, прямо как с картинки: и черная шляпа на голове, и пейсы, и рубашка на пуговицах без галстука, и лапсердак ниже колен. Очень известный в Вене ювелир! Состояние, сам говорит, порядка восьми миллионов долларов. В свое время, в конце войны, ушел с румынами из Одессы — и как это его, дурня, угораздило? А он и сам теперь не понимает, как… Ушел — и все. А первая жена и две дочери там остались, в Одессе. Потом Сара его умерла, а дочери, конечно, повыходили замуж, и внуки у него теперь там есть… Вот он и просит меня: «Господин секретарь, пустите меня назад в Одессу! Хочу помереть там, и чтобы там же похоронили, на одесском кладбище, где мои родители лежат… А я вам, Советскому государству то есть, за это отдаю семь миллионов долларов из моего состояния». А я ему в ответ: «А почему только семь? А с восьмым миллионом как намерены распорядиться?» А он мне: «Ну, господин секретарь, вы же понимаете, у меня же там две дочки, два зятя, пятеро внуков. Я им хочу всем купить по хорошей квартире, по машине. Да и самому на жизнь что-то надо — не завтра же я, Господь милостив, помру. И приличные похороны тоже денег стоят… Помогите, господин секретарь! Сколько я уже пороги обиваю в вашем консульстве. Да и у вас я уже в четвертый, не то в пятый раз… Неужели семь миллионов долларов России так-таки и не нужны? За ни за что, за здорово живешь? За то, чтобы только пустить одного старого еврея помереть там, где он хочет? А хочет он помереть в Одессе, и больше нигде…» Ох, ты не представляешь, какие танцы, какой балет мы тут с ним развели…
— Слушай, а правда, чего мы уперлись? — спрашиваю я его в недоумении. — Ведь семь миллионов! Это ж не шутка… Ты в Москву телеграмму посылал?
— Нет. Не посылал.
— Почему? Семь миллионов — это ведь шифровка даже не на Секретариат, на Политбюро. Не понимаю, старик! В конце концов тебе-то что? Пусть они там, в Москве, решают, пускать твоего старого еврея или не пускать…
И вот тут-то что-то разом, вдруг, резко изменилось: в атмосфере его уютной гостиной, и за маленьким журнальным столом, за которым мы сидели, удобно развалившись в креслах, и в его глазах, и в мгновенно окаменевших его скулах, и в том, как он тщательно, весь, казалось, погрузившись в этот процесс, стал выколачивать свою трубку о край пепельницы… А потом, помолчав, тихо, почти сквозь зубы, спросил:
— Не понимаешь? Ты действительно не понимаешь? Ах, ты не понимаешь… А ты уверен, что они там, в Секретариате или на Политбюро, отреагируют так же, как и ты? А если нет, если по-другому отреагируют — кто за это будет отвечать?
Расстались мы, помню, весьма холодно. И больше он мне в отель до самого моего отъезда не звонил.
В первый раз на восемь лет визу на Запад мне закрыли в 1962 году, после нашего развода с моей прежней женой. Потом на три года открыли. Потом, после этого самого визита в Вену, опять закрыли — и уже на тринадцать лет. Итого, значит, двадцать один год я в своей жизни был «невыездной». Почему закрыли именно после этого визита в Вену — не знаю и до сих пор. Впрочем — так, кое-какие подозрения все же есть…