Своим утомленным видом она показывала, что приехала
Ускользнув из ее рук, слышал вдогонку: «Не лезь к собаке!» Во дворе обнимался с Шайтаном, сочувственно подскуливая ему, пока новые гости поднимались по ступеням крыльца: «Шата, нельзя!» И думал, что они видят мою смелость.
В летней кухне готовили праздничный обед.
Жаром дышала печь. Женщины в бабушкиных фартуках поверх красивых платьев носили в дом миски с рубиновым винегретом. А куры бежали за ними вслед, норовя клюнуть в цветочный бант на туфлях.
От множества собравшихся людей в доме не было видно окон. А темные лица на фотографиях вжались в стену.
Иконы на комоде задвинуты в угол. На потолке дрожит малиновая рябь от домашнего вина в стеклянных кувшинах. Лавки покрыты фуфайками и одеялами. На стуле для именинницы свернулась пушистым калачиком наша кошка.
– Проходите к столу! Гостеньки дорогие!
Степенно рассаживалась родня за длинный стол. И пока все смотрелись однолико-счастливыми.
Белый свет обливал накрахмаленную скатерть.
Перед дедом Егором и бабушкой Машей стояли хрустальные рюмки с солнечными пиявками. Гости выискивали свои стопки, скромно отодвигая пока тарелки.
Женщины накладывали салаты, прикрывая ладонью вырез платья – слишком заметна белая полоска на загорелой груди. У мужчин на затылках торчали вздыбленные волосы от снятой кепки.
Вначале застолье похоже на кучу сырого хвороста: то с одной, то с другой стороны пытались его разжечь шутками, раздуть тостами, упрямо морщась от первых стопок, как от едкого дыма.
Сосредоточенно и в который раз читал дед надпись на тарелке: «Общепит», похожую на подвядшую веточку укропа.
Бабушка чуть сморщилась, смочив губы водкой. На смуглых щеках выступил цыганский румянец.
Закусывали после первых стопок вяло: мол, неголодные, да и много всего на столе – поди разберись!
Гармонист потянул за ремень трехрядную подругу.
Жена остановила его:
– Поешь, а то потом некогда будет!
Но заголосили уже бабушкины подружки, не надеясь «опосля угнаться за молодухами».
Криво растянулись бордовые меха.
Пели не щадя себя, с утомительным напором, мутным, как глинистая вода весной: и не напиться, и к топкому берегу не подойти. Лица сморщенные, глазки востренькие, губы хлюпкие, а в горле какая-то надсадно-звонкая погремушка, будто бы нарочно заглушающая слова и музыку.
Все песни нашей семьи были о возвращении. И лишь эта – стремглавая и путаная: казак в одну степь, невеста – в другую! Песня уводила, пусть даже мысленно, тихого деда Егора из дома в Забайкалье. На родину, которую покинул он навсегда, встав под знамена белого адмирала.
Отдав уважение хозяину, ели и пили уже вразнобой.
Воспользовавшись шумом вокруг забытых слов следующей песни, я спросил маминого брата:
– Дядя Гриша, ты отца моего помнишь?
– Конечно… – ответил не сразу. – Помню!
– А он высокий был?
Дядя уперся взглядом в притолку над дверью, словно припоминал тот день, когда отец выходил из нее: «Да, высокий будешь…»
Оговорился, но так хорошо!
За спинами гостей суетились доброхотные тетушки: они и «перепившего» отведут на постельку, и «брошенного в жар» – к колодцу. Им еще трудно остановиться после резки салатов, варки в летней кухне, тревог размещения гостей. Их просят отдохнуть, «ничего не делать больше!» Пусть празднество идет своим ходом, а значит – без них.
– Ну, хватит бегать-то! Отстряпались – и ноги в квашню!..
Уже подтаял холодец в тарелках, его желтоватый лоск перешел на лица гостей. Под низким потолком висело сытное душно-хмельное облако.
Мама спросила салфеток. Ей передали кухонное полотенце. Прикрыв глаза рукой, она слышала, может быть, сейчас духовой оркестр в парке для русских и видела золотые купола потсдамского храма:
– Журавли весной кричали!.. Я ревела без удержу.
Она уже не помнила интонацию своего счастливого голоса в этом доме, оттого и сорвалась на первой же строчке: