Потом — все быстро — прохожу цех, прозрачный сварочный шов мутнеет... Потом, не чувствуя вкуса, быстро ем в столовой секретные пирожки, секретный кисель.
Чтобы успокоиться, хожу по коридорам — чисто, прохладно, гладко, как в новой тетрадке между страниц.
Ну, пора!
Быстро прохожу через приемную, выдавив в сторону секретарши немного обаяния, как из тюбика.
Врываюсь в кабинет... Сидоров.
И словно ударяюсь об стену!
Все такой же — сидит, надулся. Галстук перевернут, подкладкой вперед.
Но во мне вдруг появился какой-то восторг, такая очаровательная милая шаловливость! Я протянул руку, поправил ему галстук и так отдернул, грациозно...
Он оцепенел, потом медленно стал наливаться, багроветь. Побагровел до половины, тут я начал говорить — граница бордово-белая медленно назад пошла...
Отзыв он мне дал — уже был у него готов, — но на прощание все же сказал: «Все равно Григорий Саввич (это министр) разрешения на внесрочную защиту тебе не даст», — захихикал...
Ну вот. А я почему-то вообразил в нем своего врага! А он и сам еще точно не знает, как ко мне относится. Потом, переданные мне его слова: «Этот хлюст...» При передаче многое теряется, интонация например. Еще неизвестно, в какой интонации это было сказано! Может, это не в большей степени осуждение, чем в устах женщины слово: «Сумасшедший!»
Я стою у Телеграфа, читаю листочки. Еще есть одно деликатное дело — разговор с Измаилом, с моим «победителем-учеником», беспощадным моим критиком, которого я ни разу в жизни не видел. Тонкий разговор, скользкий...
С малодушным облегчением смотрю на часы, — рабочий день уже кончился, все ушли. А домашнего телефона у него нет. Вот так!
И уже просто так, для самооправдания, протягиваю руку к первому же прохожему — такой мальчик тихий, аккуратный:
— Простите, вы не Измаил?
Он вдруг побледнел. Ну, испугался.
Я тоже стал бледнеть.
— Что-о?! Да, — сказал он сокрушенно, — я Измаил...
Потом вежливо:
— Вот, теперь нас двое с одинаковыми фамилиями. Надеюсь, нас не будут путать?
— Почему же не будут? Будут, — холодно сказал я.
И вдруг я заметил, как он волнуется.
Ах, милый!
Очень он мне понравился. Но только таким, талантливым неврастеникам, редко что до конца удается. И потом, уж какой-то он очень... чистый. Из стерильности, к сожалению, никогда ничего не рождается.
— Ну, как вы тут живете, — спросил я, — как проводите время?
В ответ он вдруг густо покраснел.
Что такое?
— Ну, что будем делать? Чем займемся? — спросил я, уже раздражаясь.
— Если можно, — пролепетал, — я хотел бы подстричься.
— Подстричься? Да ради бога! Вон она напротив, парикмахерская номер один, лучшее, что есть в этом роде.
Мы спустились в переход.
— Как вы живете? Ну, дома, я имею в виду?
— Я? — спрашивает...
Ну, конечно! Кто же еще!
— С мамой...
Как я его понимаю! Я тоже очень долго ходил везде с мамой!
— Насчет последней вашей статьи... — приступаю я к делу.
— Я понимаю, — говорит сразу.
Я даже остановился.
— Что вы понимаете? Я еще ничего не сказал!.. Ну так вот — очень уж она...
— Короткая?
— Нет...
— Длинная?
— Да нет!
— Слишком подробная?
Что он все забегает, сам предлагает, не дает мне сказать?
— Да, — собираюсь я с мыслями, — читал я вас много, а вот в лицо не видал...
— А что... плохо, да?
— С чем?! — уже, чувствую, сказал не то...
— С лицом.
— Нет, — кричу, — ну, почему же?
Все — чуть уже не плачет!
Что за ерунда? Какой достался противник!
Приходим в парикмахерскую, он говорит, прерывисто дыша:
— Подстригите... уж как-нибудь, — вздохнул.
— Что, — говорю, — значит — как-нибудь? По высшему классу подстригите, понятно?
Я стою в дверях, смотрю на улицу и вдруг вижу — от метро, переругиваясь, идут: Сашок, мой брат, по прозвищу Себастьян, и друг его Фотин, одного роста, оба в одинаковых шуршащих болоньях.
Ну, прекрасно! Как я мог о них забыть!
Себастьян прозван так за свою латиноамериканскую внешность, которую несколько нарушает широкий курносый нос. Еще его зовут «человек без шеи» — прямо от ушей у него болтаются длинные тонкие руки, ладонями назад.
Всегда говорит высокомерно: «У меня шея болит, шея!»
А шеи-то у него, как известно, и нет!
Братан!
Фотин — тот всегда ноет, жалуется, у него очень нежная, тонкая розовая кожа, рыжий волос козырьком, растянутые веснушки.
Увидев меня, Фотин сделал шаг, выпятив грудь, откинув горбоносое, красно-веснушчатое лицо, весело тараща глаза под очками. Мы быстро поцеловались, больно стукнувшись деснами. Последнее время я что-то полюбил целоваться. Но уж кого я люблю — того люблю!
Ломая мне пальцы, задыхаясь легким, сухим смехом, Фотин заговорил весело, но с некоторым оттенком унылого, настырного упрямства:
— Нет, что такое? Опять твой братец меня обобрал! Приходим в обед в столовую, Сашок, конечно, подняв ручонки, кричит: «Это же «Арагви»! «Арагви»! За рубль!» Это его с детства приучили — восхищаться едой, иначе били. И вдруг он мне говорит: «Дай-ка два рубля, быстро!» Я, не успев опомниться, даю, и он тут же платит — за себя и за меня... Что такое? Почему я должен за всех платить? Чушь какая-то, марсианщина! — возмущенно закричал Фотин.