– Всю цепочку.
Аля стряхнула со своих загорелых длиннющих ног прилепившуюся сухую траву и мелкие ветки, и посмотрела на меня так, будто уже все забыла.
– Ну если делать не подряд, – сказала я. – Или вообще не делать!
– Не знаю, – сказала Аля. – По-моему, ты хочешь замуж.
Лицо залило горячим. Все тыкают смеющимся пальцем и взвизгивают специальными голосами: она покраснела! она покраснела! И ты даже немного сомневаешься, кого презираешь больше – себя или их.
Я знала, что Аля ничего такого не скажет, но так даже хуже. Иногда я ненавидела ее благородство. Сумерки никого не обманут. Аля дотронулась костяшками пальцев до моей правой щеки, и мне показалось, что лицо подожгли.
– За Кешу.
Возражать не было смысла. Аля не спрашивала, она точно знала.
Так-то, конечно, лучше на крышу. Чтоб сразу. Я сорвала травинку.
– Петушок или курочка?
– Петушок, – сказала Аля.
Не пойду за него, даже если он на мне женится. Пусть не думает.
Дернула рукой вверх. Курочка.
Сунула ей под нос эту курочку и бросила обратно в траву.
Желтые окна заморгали так быстро, словно звали на помощь. Кто-то задумал громадные девятиэтажки грязного голубого цвета, чтобы в них родиться, собраться в школу, готовиться замуж. Потом вернуться с работы. Потом снова – родиться, собраться в школу…
По субботам весь двор выходил поглазеть на невесту. Пока все ждали мужчину, я срывала пионы под вопли свисающих из окон еще молодых, но уже казавшихся старыми женщин. Хотела сделать невесте красиво. Это было до Али.
У дальнего дома не заперт чердак и выход на крышу. Я знала историю, от которой на грудь и живот вставал носорог, и немножко тошнило, про одного маньяка в этом доме. Все в городе знали.
Я сказала:
– Пойдем.
– Если боишься, давай не сегодня.
Ее великодушие убивало.
– Я не боюсь.
Аля догнала меня уже у подъезда. Поймала за руку, обхватив как браслетом, и тяжело задышала.
– На этой крыше птенцы. У них там гнездо. Я ношу им жуков.
– Они умеют летать?
Аля снова смотрела этим своим взглядом, который я не умела, ласковым и насмешливым одновременно. Дернула дверь. Впустила подозревающую нас во всем сразу старушку.
– Они должны научиться.
Черешня
Больше всего я боялась, что она не приедет.
Где-то к середине июня растворялась школа – как липкий сон, после которого нужно смотреть в окно. Я помню свой первый кошмар, подробно, как если бы это было сегодняшней ночью, и пробуждение в еще детской кроватке. Потом второй, а потом мама мне рассказала, что если сразу – в первые пятьсекунд, проснувшись – посмотреть в окно, то все забудешь. В школе я глядела в окно, если не выгоняли, все сорок пять минут, с перерывами в десять, и забыла ее очень быстро.
Сначала исчезла Лидия Петровна. От нее осталась черточка под подлежащим, проведенная над треугольной линейкой, две черточки под сказуемым, волна под чем-то там, две волны и точка-тире-точка-тире-точка-тире, на языке моряков означающие: ААА. Линейка была деревянная, скучная, и Лидия Петровна полагала, что именно этой удобнее всего лупить по пальцам вертящегося Охлюпина.
Потом замерцала Галина Ивановна. После нее должны были сохраниться десятичные дроби и наименьшее общее кратное, но осталась лишь жалость. У Галины Ивановны был тихий голос, костюм (квадратный пиджак, округлый платок, прямоугольная юбка), который она носила с неотвратимостью тюремного, и сын-алкоголик. Однажды я увидела ее после школы, в соседнем дворе, запертом между углами таких же бесконечных домов. Она тащила сумки, а с балкона орал грязный мужик, которому она, как узнали жители одиннадцатого подъезда, с утра не дала похмелиться. Тогда я вдруг поняла, что учителя в школе только притворяются учителями.
Светлану Васильевну я помнила долго, почти неделю: на физкультуре бывало сложно подолгу смотреть в окно, к тому же, из позиции краба. Она заставляла нас в потных спортивных костюмах, которые девочки, отвернувшись, натягивали в распахнутой раздевалке, выворачивать колени и локти – встаем в крабика, я сказала! – и бегать по залу. Крабики падали, но смирялись.
Учительницу труда не получалось забыть, потому что не удавалось запомнить. Она была моложе других, до звонка пропадала где-то за дверью, и ставила пять за кособокую красную юбку в горошек. Я проносила ее всю третью четверть, короткую, рваную, за что меня завистливо звали шалавой.
Помнила только Ирину Михайловну, учительницу природоведения. Даже не ее саму, а оставшееся от нее чувство. В конце года Ирина Михайловна, растопыривая увешанные кольцами пальцы, рассказывала про муравьев-скотоводов, и я подняла руку, чтобы спросить: правда ли, что муравей может пасти лошадь? Ирина Михайловна сделалась цвета крабика, и выгнала меня из класса, но пока я выходила, за спиной все еще хохотали, и это было приятно.
Я слонялась вдоль дома, пока бежевые босоножки не становились неразличимыми под слоем пыли, и представляла, как меня снимают в кино.