– Раз в жизни, – строго сказала Аля, и выпустила ее руку, – если не прозеваешь.
Однажды, когда мы шли обратно, Аля сказала, что знает и мое будущее. Я засмеялась, она тоже, но я знала, что Аля не шутит.
– Рассказать?
– Нет, – сказала я, – не хочу знать заранее.
Про луна-парк мы так и не вспомнили.
Дискотека
В лагере ужасно боялись местных. Говорили, они могут прокрасться в темноте, пока охранник дядя Гена ездит за пивом, а Серега, сын главной поварихи, безотрядный, как называли со смесью презрения и зависти детей вне системы, обжимался с Танькой Морозовой из четвертой палаты.
Часа через два после отбоя, когда вожатые открывали портвейн в кружке мягкой игрушки, где перед полдником пионеры шили от скуки плюшевых мутантов, мальчишки вставали и шли охранять. Так сразу не слышно, но если перестать шептаться, то из угла самой модной палаты (у Леры из второго отряда был двухкассетник) доносился «ромэнтик коллекшн». И девочки знали, даже те, к которым наощупь в кровать не садились, что местным сюда не зайти.
Оставались дискотеки. Раньше они были в столовой, пахнущей компотом и добавкой, под цветными мигающими лампочками, унесенными завхозом из городского НИИ. После провальных попыток диджей Степан Николаич изобрел рецепт удачного вечера: три унца-унца песни, которые слушает внук, потом розовые розы, о-у-о, которые нравились самому, затем еще одна унца и только потом – медляк, под который все обнимаются. Степан Николаич не одобрял ноющий голос певца и особенно – припев про то, как больно ему больно, но в эти невыносимые пять минут старшие отряды наконец прекращали бегать в курилку. Доставать пионеров оттуда никто не любил: детская курилка таилась в крапиве.
Ко второй смене что-то сломалось в динамике, и танцы переместились на старую линейку. По утрам заспанные пионеры рассчитывались здесь на первый— второй, а тот, кто приползал последним, после тычка в спину шагал вперед и с отвращением докладывал: расчет окончен. Над лесом раздавалась ламбада, и на последнем куплете все бежали на завтрак – раскладывать колбасу на хлеб в удачный день и сыр в неудачный.
Старая линейка зарастала травой и пахла болотом. Спреями от комаров брызгались только те, кто заранее сдался про медляки и вообще про любые возможности – насекомых запах не брал, а вот людей отгонял накрепко.
Желтое платье, совсем взрослое, с молниями по бокам и блестками, я добыла у Али, а она даже не знаю, где. В нем у меня была грудь и смутная, немного тягостная надежда на то, что мне будет о чем рассказывать.
Я чувствовала, что проигрываю Але в опыте. Это не было соревнованием – Аля держалась как заранее победившая. Мне хотелось не впечатлений. Хотелось реванша.
– Рыбу будешь, – утвердительно спросил Серега, когда мы шли у него за спиной на линейку. Он выдернул из затянувшегося кувшинками прудика самодельную удочку и повернулся. Я немного отстала, и в серебрящихся сумерках Аля виднелась все хуже.
– Ты же ничего не поймал, – сказала я, потому что не знала, что говорить. Сереге было почти пятнадцать, и в желтом платье стало неудобно.
– Погоди, – сказал Серега. – Ща.
Он забросил удочку, таким вдруг красивым движением, не совпадающим с его рубашкой в мелкую клеточку и аккуратно подстриженной челкой, которую в городе называли крестьянской.
– Сядь, – сказал он.
Я села рядом.
– Не люблю все эти «эти», – он кивнул в сторону дискотеки. – Трясогуски сплошные. Знаешь, кто это?
– Птички, – сказала я.
– Гуска – это жопа, – сказал Серега, и снова дернул удочку.
На крючке болталась худющая рыба. Он сжал ее в кулаке, и рыба стала биться торчащим хвостом.
– На, – сказал он.
– Спасибо, – сказала я.
Серега быстро меня оглядел.
– Коту отдашь, – решил он.
Кота у меня не было. Серега чуть разжал кулак, и рыбка стала вздрагивать всем своим телом.
– Ну че, отпустить? – спросил он.
– Давай.
Он, размахнувшись, зашвырнул ее в воду.
– Ну и зря, – сказал Серега, подумав. – На линейку пойдешь?
Я поднялась и заслюнявила пальцем следы от травы.
– А местных че, не боишься? Такая нарядная.
Местных я не боялась. Мы с Алей и были теми самыми местными.
Черноплодка
Когда дети, которых стали показывать по кабельному, вели себя непослушно, родители им говорили:
– Иди в свою комнату.
Дети расстраивались и убегали на второй этаж, в увешанную сердечками комнату (так почему-то наказывали только девочек), а я выключала телек, ложилась на свою раскладную кровать за ширмой из мятого картона и занавески, и завидовала.
Раньше у меня была своя комната, заставленная книжными шкафами настолько, что мне казалось, будто я ночую в библиотеке. Потом мама развелась, и мы переехали. Спать посреди томов Паустовского и бесконечной советской энциклопедии я не любила, мне хотелось трюмо и шкафчик для платьев, но картонная ширма заставлял жалеть об утраченном.