— Дела идут! — говорит Генрих. Он вешает на цепь маятник и переводит стрелку по своим карманным часам.
— Третий час! — говорит Генрих, а это значит: не такой уж сиротинкой будет жить на свете наше чадушко. В начале третьего, одиннадцатого апреля у девчонки будет день рождения.
Бабушка кладет ребенка в бельевую корзинку и подвигает ее ближе к печке.
— Спите-ка! — говорит она. Потом дает матери кружку молока, а потом обихаживает корову и свиней, кур и кролика.
Еще в тот же день, одиннадцатого, Генрих сидит на жестком кожаном стуле в комнате регента Тишера. Считается, что с Тишером можно побеседовать по душам, особенно Генриху.
Итак:
— Ее звать Шарлоттой Шмитт, и она горничная родом из Дрездена, а сейчас живет в Киле, где много судоверфей, и на одной из них устроился наш Герман. Платят в Киле неплохо, лучше, чем в Гамбурге, на больших верфях, где Герман полгода трубил подсобником. Вот в Киле, как она говорит, она и повстречала Германа и забрюхатела. А позавчера заявилась к нам домой, ночью ехала через Вольфсдорф. Автобусом через Шенау ей не захотелось. И деньги-то при ней, восемьдесят марок.
— А ребенка с собой привезла? — спрашивает Тишер.
— Какое там, — говорит Генрих, — она одна приехала, да нынче в два часа ночи и родила. Девочку. Хочет назвать Юлиеттой. Собирается ее окрестить, но только ее нельзя записать в книгу, ни в церковно-приходскую, ни тем более у бургомистра.
— Как же вы всё, дорогой Генрих, это себе представляете? — сурово спрашивает его Тишер.
Он бы с радостью помог, но вот как? Все на мою шею, ругается Тишер про себя и, ругаясь вот так, про себя, вспоминает многое из вчерашнего и позавчерашнего: просьбу Рейхардта расширить семейную могилу, сломанные трубы в церковном органе. Генрих повторяет:
— О Юлиетте пока ничего писать нельзя; ни в какой церковной книге даже имя нельзя записать.
— А почему? — ловко парирует рассерженный Тишер, — а почему же?
Да Генрих и сам ничего не знает.
— Нельзя, значит, нельзя! — говорит он.
И пока он это говорит через письменный стол, ему кажется, что этот его аргумент почему-то неубедителен. Что-то здесь не так, то ли его мнение, то ли слова. «Жалкие твари! — думает он и про себя продолжает в том же духе: — От своей же плоти отрекаемся». Но тут вмешивается Тишер. Он-то знает, что Генрих еще не полностью выплатил за свой дом Августу Хильшеру, да еще и кредит за молотилку и сноповязалку; того и гляди, что корова заболеет или мельничный ручей опять разольется, так как русло еще не укреплено. И так в деревне много болтают. Злятся, что и Герман-то уехал, не захотел работать батраком у Теодора Нуппера. Герман ведь никогда не любил природы, а теперь вот еще этот ребенок. Кто знает, как все будет, и, к тому же, не захотел Герман в деревне жить. Тишер догадывается: если узнают в Пробштейне про ребенка, у них терпение лопнет.
Тишер крестит девочку в доме Генриха, прямо возле дивана, где она родилась. Тишер просит глубокую тарелку для святой воды, которую он принес в термосе, и свечу, чтобы посветить. Его речь коротка: «Не пренебрегай дарами своими, которые даны тебе в молитве и миропомазании старших».
«Дело хозяйское! — думает Генрих. — Но что-то в этом есть». И мать тоже соглашается, особенно с изречением «Пахарь, пашущий ниву, да вкусит первым ее плоды!» Шарлотта уже видит, как ее дочь ездит в карете и срывает с деревьев сладкие плоды, без единой червоточинки. «Пусть она живет в деревне!» — решает Шарлотта, так оно и было бы, если бы только желания могли сбываться. Здесь и цветы, и солнечный свет, и дождь, смотря по погоде.
Генрих с удовольствием устроил бы обычное крещение, но Шарлотта говорит:
— Зачем такой спектакль, денег, что ли, некуда девать?
У нее даже слезы на глазах от собственной рассудительности.
Тишер делает мельчайшим почерком запись в одном из столбцов церковно-приходской книги. Он пишет карандашом, да еще по-латыни, чтобы никто из жителей Пробштейна ничего не понял: «Юлиетта Берта Манн (Шмитт) в Пробштейне, пятнадцатого апреля приняла святое крещение и была окроплена здешнею водой». Когда-нибудь Тишер обведет эту запись чернилами. Всему свое время.
Пробштейн ничего не узнает о существовании Етты, и в конце апреля мать с ребенком уезжает из Шенау через Лигниц и оттуда в Киль, стало быть, в северном направлении. Берта на ранней заре проводила их мимо домов через гору, словно они ей чужие, — молодая женщина с тепло укутанным свертком в руке и рюкзаком за плечами.
— Как славно пригревает солнышко! — говорит ей Шарлотта на прощанье, а Берта сует ей восемьдесят марок обратно.
Берта возвращается домой, хмуро бредет через Виртсберг. Что-то она обронила или кто-то безымянный обокрал ее, отнял у нее доброе чувство или достойную цель. Она обходит лужи перед мельничными воротами. Соседские голуби купаются в темном пруду, но вдруг они взлетают. В воде видно отражение ястреба.