А потом Юле всегда вспоминался Хименес, испанец с раскосыми глазами, которого уже давно нет на свете. Хименес, с которым и поговорить-то было нельзя — он ни слова не понимал. Педро Хименес, что бесшумно и быстро объяснился на языке ножа в скользком Шанхае, когда два китайца подстерегли Юле ночью на улице. И снова Хименес в душную ночь, когда они на всех парах шли в тайфун. Хименес опять бы без колебаний ударил ножом, если бы Юле проснулся. Но Юле притворился спящим — ведь он знал испанца и понимал, что́ сжимал Хименес в левой руке и что́ уже засунул себе под рубашку, поближе к своей лоснящейся от масла коже.
Юле проснулся тогда, но виду не подал, хотя сердце у него оборвалось. Доллары за все восемь лет мучений в раскаленном брюхе панамца были теперь под рубашкой испанца, который мог лишь рычать, если надо было говорить. Доллары, не перепавшие лавочникам. Не доставшиеся пестрым китаянкам в Гонконге. Скольким китаянкам ничего не досталось, очень пестрым китаянкам. К Юле ничего не досталось. Однако он сохранил доллары, уже переставшие хрустеть оттого, что их часто пересчитывали. Доллары, которые были нужны, чтобы не погибнуть вместе с этим дряхлым панамцем, он снова и снова затягивал тебя, а уйти было невозможно: не хватало денег на документы. И все эти долларовые бумажки а кривой лапе низенького испанца, в другой — быстрый нож. Юле притворился крепко спящим в ту жаркую ночь, когда испанец вставлял на место доску, вынутую из обшивки переборки.
Вот о чем вспоминал Юле, если речь заходила о деньгах. И он снова видел, как задраивает водонепроницаемую переборку. На другой день, когда уже начало штормить и волны вздымались все выше и выше, он был совершенно спокоен. «Или ты, или я», — крутилось у него в голове. «Или ты, или я», — твердил он, закручивая винтовой запор. И по сей день чувствовал он горячую гладкую поверхность металла, обжигающую ему руку. Покрепче завернуть! Покрепче завернуть! Ты или я. Испанец за переборкой, которую невозможно было открыть изнутри. Ты или я, а по мне, так и оба сразу. Но только чтобы не я одни.
В жаркие ночи Юле и сейчас чудятся иногда вопли испанца, погребенного под углем, с грохотом обрушившимся на него.
Доллары Юле не удалось найти, а Хименес так и остался лежать под грудой угля, когда пароход пошел ко дну у островов Фиджи.
Все это всплывало в памяти Юле-кочегара, если речь заходила о деньгах. Всегда по порядку. Галиция, пестрые китаянки и барселонец Хименес, у которого было двенадцать братьев.
Деньги и нож. Пот и кровь. Голод и смерть. То, о чем он думал, было ему не по нутру, и всегда где-то всплывало неясное желание, чтобы денег вообще не водилось на свете.
Об испанце он никогда не говорил, мало кто знал и о том, что у него никогда не было ни одной китаянки, и вообще никакой другой женщины, когда он плавал на Тихом. Молчал он и о ноже, который лежал возле сберкнижек, завернутый в бурую парусину. Лежал у самых ног Юле, а внизу размеренно катила свои воды Эльба.
Он снова и снова возвращался к этим воспоминаниям; его охватывало беспокойство, всю ночь он просиживал на палубе, прислонясь — если было холодно — к трубе парохода или к якорной скобе над бушпритом, где разгуливал летний ветер. Наутро после такой бессонной ночи он, как всегда, шел на вахту. Никто не замечал, что он провел бессонную ночь. Только маленькие глаза становились темнее обычного и более красноречивым его молчание. Он долго и более тщательно мылся, медленнее поднимался на палубу, сторонясь кого бы то ни было, а после засыпал где попало, пока боцман не начинал на него кричать, потому что лежал он на канате, который как раз понадобился. Не говоря ни слова, Юле скатывался с каната и снова возвращался в кочегарку. Помогал работать остальным, будто хотел загладить свою вину, или же пристраивался у себя в углу и начинал латать одежду. Он терпеливо сносил насмешки над двадцатой заплатой, которую он прилаживал на свои истрепавшиеся штаны.
— Вы еще научитесь, ребята, — единственное, что он говорил, улыбаясь.
— Ну, скажу я тебе, как мне тогда удалось вырваться из Сиднея, в сорок восьмом. Вот что значит удача, черт подери!
Сидя возле рулевой машины, Юле грел свою голую спину у медных труб, в которых булькал конденсат, и смотрел на серую Эльбу. На реке начиналась зима, в такую погоду приятно было ощущать тепло кожей. Равномерно и убаюкивающе пощелкивали клапаны.
— Какой был пароход, — сказал Юле. — Красивое судно, скажу я тебе. И никакой лопаты для котла. Ей-богу! Не веришь? Да я тебе правду говорю. Там все было по-американски. Все, понимаешь, на жидком топливе. Знай себе поворачивай рукоятки. Да, корабль был что надо! Грузил боеприпасы. И вдруг, когда отчаливал, ка-ак трахнет! Пол-экипажа как не бывало. — Он покачал головой. — Да-а, не повезло ребятам. А мне все это на руку. Пароходу надо было отходить, для морской службы он еще кое-как, но годился. Тут они меня и взяли смазчиком, я там как раз на приколе сидел. Мне-то дольше в Сиднее и не продержаться, без работы-то.