«Такого… cкоро… никогда больше… не будет». У вневременного настоящего, в каком пребывает
Гимн Миру, симметрично и стройно вознесенному между A и Z, приведенному в алфавитный порядок соработником Творца, редактором «Британники», — а у этого милейшего управителя бумажной Вселенной и полководца своей семьи тоже все в его многозаботливой жизни устаканивается и срифмовывается, — таковой гимн рождает надежду, что завершенный текст и жизнь в ее незавершенном течении не обессмысливают и не вытесняют друг друга, когда объемлются любовью.
А любви тут море разливанное — к парализованной матери, старшему брату, шумной жене, малышу сынишке, другому сыну — непутевому тинейджеру, к его терпеливой подружке, к шалому другу молодости, к лукаво-простодушному вору, к белому коту, наконец. Пусть Ваноски или тому, кто за ним стоит, удалось изобразить всецело любящую душу лишь в условной раме рождественской истории, пусть, — но
«Преподаватель симметрии» заслуживает имени философского романа еще вот по какой простой причине: его части поочередно прикасаются к природе всего того, что издавна разгадывает человеческая мысль, — тут превратности любви («Вид неба Трои»), пути познания («О — цифра или буква?»), идея нации («В конце предложения»), пол и характер («Забывчивое слово»), творческий вымысел («Посмертные записки Тристрам-клуба»), мысль семейная («Битва при Альфабете»).
Наконец, смерть — и «загадка зги загробной»; куда денешься от их «экстренного вызова»? Последняя новелла с этим названием написана (интересно, кем? кто свидетель?) изнутри мира умирающего — или исчезающего в вентиляционной вытяжке — Ваноски; но тут, можно сказать, маска сброшена. «Чуланчик на чердаке, в углу, под косяком крыши. Хранилище строительного мусора с дохлыми детскими игрушками <…>. Посередине стол и стул, не стул, а табурет, и стол был как раз с той утраченной пишущей машинкой и стопой бумаги». Когда-то мы на этой верхотуре уже побывали. «Он выбрал второй, не достроенный еще этаж и внес туда стол, стул, нехитрый свой инвентарь. <…> Лучшего места для работы он не мог себе представить, и работать ему не хотелось» («Дачная местность»). В «Ожидании обезьян» та же машинка, нетронутая, на том же месте: «Клавиатура поросла серой шерстью». И вот снова она же с белым листом бумаги, анонсирующим «неизбежность ненаписанного».
На сей раз это «любимый» ненаписанный рассказ «Формула трещины» — но «буква Щ отвалилась». Какой там Ваноски! «Переводчик» даже не пытается изобразить эту экзотическую букву сродной Урбино латиницей
Впрочем, ангелы, явившиеся по экстренному вызову за душой писателя, надеются, что их клиента все же оставят на сверхсрочную. Есть за что: ведь «по имени он скорее <…> воин» (
Ирина РОДНЯНСКАЯ