прогрессивныйв терминах современной феминистской критикиход не спасает беднягу от гораздо более серьезных обвинений: сказав “а” (отказавшись от примата морали над телесностью), он не говорит “б”, продолжая следовать косным,репрессивнымв отношении женщинпрактикам— “все знаменитые истерички Достоевского, такие, как Настасья Филипповна, Аглая, Грушенька или Катерина Ивановна, говорят его языком”, кроме того, он не только создал героя, который, “убив старуху-процентщицу <...> нарушает логику прав человека (sic!)”, но и выстроил действие так, что “насилие в отношении старухи не воспринимается как насилие и никак не стимулирует возникновение либерального дискурса в России”. (Генералу Гранту — гип-гип, ура!) Впрочем, это уже претензия ко всему российскому обществу — и поделом... Но лучше всего место означенного писателя в мировой культуре характеризует, конечно, определение: “великий любовник Аполлинарии русский писатель Федор Михайлович Достоевский”.
Кстати о “загадочной” (и репрессивной) русской культуре. Феминистская сущность Жеребкиной прямо-таки обмирает при столкновении с ее отъявленной нелогичностью. “...феномен русской эмансипированной женщины Аполлинарии Сусловой в русской культуре демонстрирует нам один из основных парадоксов (?) этой культуры: хотя Суслова нарушает основные западные феминистские конвенции (?!), в том числе и основную либеральную конвенцию — конвенцию прав человека, она тем не менее до конца своих дней маркируется русской культурой в качестве русской феминистки и защитницы женских прав”. Чего же тут удивляться? — в свою очередь задаемся вопросом и мы. Гневный пассаж вызван дневниковой записью Розанова: “Я умываюсь, а она вдруг подойдет и без причины ударит меня. Так я и умываюсь слезами”. Она же побила, не он ее: все путем.