Куда более впечатляют и убеждают в любовной прозе позднего Бунина вопросы: “Связать, погубить себя навеки?” (“Таня”), которые предполагают грядущее и скорое охлаждение к предмету половой страсти: “А там я ее, в этих лакированных сапожках, в амазонке и в котелке, вероятно, тотчас же люто возненавижу!” (“Кума”), — чем скорописные уверения читателя в неиссякаемости “высокой” страсти: “И долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, всячески опускаясь все больше и больше”. По поводу финала “Чистого понедельника” я уже позволил себе однажды заметить, что все “Темные аллеи” (кроме пароходов, вагонов, ресторанов, дождей, цветов, комаров, молний, закатов) произошли из рассказа “Шампанское” Антона Павловича Чехова, также не самого первого из великих русских писателей в лабиринтах любовной страсти (зато такого убедительного во всем, что говорит о ее отсутствии). Именно поэтому так часто Бунин и подключает для развязки, выражаясь языком “Тысячи и одной ночи”, “Разрушительницу наслаждений и Разрушительницу собраний”.
Все любовные сцены (а по существу, одна и та же) “Темных аллей” не стоят беспощадных сексуальных эпизодов повестей “При дороге” или “Игнат”. Впрочем, у Бунина есть книга о любви, в которую веришь, а весь секрет, вероятно, в том, что “Жизнь Арсеньева” — non fiction.
У Веры же Павловой, которую наш коллега пристегнул к бунинской эстетике сексуального, к эстетике “солнечного удара”, нет вообще ничего похожего на солнечные удары, вспышки, мгновения и прочие заместители любви. Ее стихотворная летопись есть бесконечный, никогда не приедающийся акт любви. Думаю, не столько откровенность Павловой поразила и привлекла читателей, сколько эта непрерывно свершаемая новизна творимого. Ведь плотская любовь так часто и прежде, а уж в наш век почти непременно приедается, она делается в лучшем случае неизбежным развлечением, в худшем — рутинной обязанностью, и даже очень молодые люди с пренебрежением относятся к “мясной терке”.