Гарольд Шонберг из «Нью-Йорк таймс», также присутствовавший на балете, назвал Нуреева «блестящим исполнителем роли», «полностью заслужившим овации», которых он удостоился во время своего дебюта в западной труппе. Кроме того, Шонберг отметил: «возможно, его манера исполнения еще не отточена до совершенства… Но этот танцовщик уже на пути к подлинной, звездной славе. И у него есть то, без чего не мыслим ни один первый солист балета, – индивидуальность. Когда он на сцене, все зрители понимают: перед ними личность с невероятной харизмой».
Через неделю после своего бегства Нуреев уже встал на путь, обрекший его на постоянное внимание публики – как приближенной к балетному искусству, так и далекой от него. Жизнь Рудольфа вне сцены вызывала не меньший интерес, чем его аншлаговые выступления на подмостках. «Мне не нравится, что меня подают как сенсацию, – жаловался он в том же месяце одному репортеру, – и мне претит любопытство публики ко всему, что касается моей персоны». Не привыкшего к медийной шумихе и еще не научившегося манипулировать ею в собственных целях, Нуреева возмущали постоянные попытки нарушить его уклад, особенно при подготовке к выступлениям. Работая в Кировском, Рудольф привык проводить день накануне спектакля в полном одиночестве, спокойно отдыхая и погрузившись в себя. Но в Париже Раймундо изо дня в день организовывал для него интервью, и Рудольф начал задумываться – а не совершил ли он непоправимую ошибку?
Труппа давала «Спящую красавицу» на протяжении месяца, и Нуреев попеременно танцевал партию Принца и виртуозное па-де-де Голубой птицы – роль, которую он, по единодушному мнению, никогда не исполнял в Кировском с такой технической безупречностью. (В Кировском он, по словам одного зрителя, выглядел «приземленным» – словно технические требования, которые предъявляла к танцовщику эта роль, доводили его до изнеможения.) Хотя, по мнению самого Нуреева, ему в Кировском просто не давали создать самостоятельную трактовку этого образа. А у Рудольфа было свое видение роли: он желал показать не просто птицу в полете, а птицу, «искушаемую таинственным соблазном летать повсюду». И в труппе де Куэваса он надеялся танцевать Голубую птицу так, как ему хотелось.
Однако и тут не обошлось без помех – откуда Рудольф их не ждал. За несколько часов до его дебюта в роли Голубой птицы в театре «Шанз-Элизе» к танцовщику заявилась корреспондентка вечерней газеты и «стала задавать дурацкие вопросы, не имевшие никакого отношения к балету». Обращаясь к Нурееву, она называла его «прекрасный Руди», «говорила о “сладкой жизни” и несла всякий вздор». Еще больше расстроили артиста письма, которые ему передал фотограф, пришедший с журналисткой. «Три конверта из советского посольства – с телеграммой от матери, письмом от отца и письмом от Пушкина». Рудольф понимал, что лучше подождать и прочитать их после спектакля, но это были первые известия из дома, и он не удержался.
«Вернись домой, – молила мать. – Вернись домой!» Отец в коротком письме вопрошал: как его сын мог предать свою родину? Хамет не мог в это поверить и не находил оправдания его поступку.
Слова родителей разрывали Рудольфа на части. Хотя он и понимал, что у них «все перемешалось – пропаганда и их собственные чувства». Рудольф ощущал, что они искренне хотели, чтобы он вернулся, и в то же время «добивались этого по чужому наущению». «Их страдания глубоко трогали меня, – писал он в своей “Автобиографии”, – но вместе с тем было обидно, что близкие никогда не могли понять моих устремлений и чувств».
Но самой сильной болью отозвалось письмо Пушкина: «Единственный человек, по-настоящему хорошо меня знавший, похоже, не мог понять, что со мной произошло. Он писал, что Париж – город упадка, и его загнивание скоро коснется и меня; что, если я останусь в Европе, я не только потеряю танцевальную технику, но и утрачу нравственный облик». Реакция Нуреева представляется странной. Он должен был предполагать, что Пушкин мог написать эти строки под диктовку, не имея возможности скорректировать тон и содержание своего письма.
Не успел расстроенный Рудольф начать свою вариацию, как в темном партере зрительного зала началась политическая манифестация. Оголтелые французские коммунисты принялась выкрикивать «Предатель!», «Возвращайся в Москву!» и забрасывать сцену помидорами, банановыми шкурками и бумажными «бомбами», начиненными перцем. Их свист и насмешки смешались с ободряющими возгласами других зрителей; безумная какофония угрожала полностью заглушить музыку Чайковского. По словам Виолетт Верди, «это был один из тех скандалов, которые так обожает и долго смакует Париж».