минание и повторение. Чтобы лучше запомниться, они складывались не в произ-
вольной, а в скованной форме: с ритмом, рифмой, параллелизмом, аллитерациями и пр.
Ритм или аллитерация помогали припомнить случайно забытое слово. Язык в
скованных формах должен был изворачиваться, напрягать все свои запасные силы (как
при гимнастике), использовать необычные слова и обороты. А все необычное поражает
наше внимание, в том числе и эстетическое внимание: заставляет задумываться,
«красиво это или некрасиво?» Таким образом, первая человеческая потребность, на
которую отвечает поэзия, — это потребность ощутить себя носителем своей культуры, товарищем других ее носителей: грубо говоря, русская культура — это сообщество
людей, читавших Пушкина или хотя бы слышавших о нем. (Когда после поэзии
родилась художественная проза, то стало возможным вместо Пушкина подставить
имена Толстого и Достоевского; но пока проза не полностью вытеснила поэзию, привилегированный статус стихотворных строк все еще сохраняется, и мы чувствуем, что Надсон хоть в какой-то мелочи, а выше Толстого.) И только вторая потребность, на
которую отвечает поэзия, — эстетическая, потребность выделить из окружающего
мира что-то красивое и радоваться этому красивому. При этом критерии красивого
различны — исторически, социально, индивидуально; поэтому и эту вторую
потребность можно свести к первой: когда я люблю Блока или Высоцкого, этим я себя
приписываю к субкультуре тех моих современников, вкус которых предпочитает
первого или предпочитает второго. Вкус может сплачивать (и раскалывать) общество
358
VI
не меньше, чем, например, вера.
А может быть, можно сказать проще: я люблю стихи, они приносили и приносят
мне радость, и я чувствую нравственную обязанность в благодарность перед поэзией
отработать эту радость. Я ученый, аналитик и делаю это, как умею: разымаю поэзию, как труп, и жонглирую ее элементами и структурами. Как жонглер Богоматери.
При советской власти стиховедение всегда было под подозрением в формализме: нельзя разымать произведение, как труп, нельзя изучать стих в отрыве от темы и идеи.
В учебниках о нем упоминалось только потому, что Л. И. Тимофеев (когда- то аспирант
Б. И. Ярхо, сам начинавший с толковых подсчетов) придумал защитную формулу: идеи
реализуются в характерах, характеры в интонациях, а стих есть типизированная форма
эмоциональной интонации. Первой книгой о стихе после 20 мертвых лет были «Очерки
теории и истории русского стиха» Тимофеева, 1958. Я написал на нее рецензию с
критическими замечаниями и пошел показать их Тимофееву: больной, тяжелый, на
костылях, он когда-то читал нам на первом курсе теорию литературы. Он сказал: «С
замечаниями я не согласен, но, если в журнале будут спрашивать, скажите, что под
держиваю». По молодости мне показалось это естественным, лишь позже я понял, что
так поступил бы далеко не всякий. Потом он был редактором двух моих книг, очень
несогласных с ним, но не изменил в них ни единого слова. Свою предсмертную книгу
он подарил мне с надписью из Блока: «Враждебные на всех путях (Быть может, кроме
самых тайных)...» Тимофеев начал собирать в Институте мировой литературы группу
стиховедов — сперва это были ветераны: С. П. Бобров, А. П. Квятковский, М. П.
Штокмар, В. А. Никонов, которых слушали несколько молодых людей, потом это
превратилось в ежегодные конференции, куда приезжали П. А. Руднев, В. С. Баевский, К Д. Вишневский, А. Л. Жов- тис, М. А. Красноперова и другие — те, чьими трудами
русское стиховедение было сдвинуто с мертвой точки 20-летнего затишья. Эти
«тимофеевские чтения» продолжались много лет и после смерти Тимофеева.
Программный доклад о том, что в стиховедении правильно и что неправильно, каждый
раз делал Б. Гончаров, мой однокурсник, верный ученик Тимофеева, потом я и другие
делали доклады, по большей части несогласные с этим. В чем было несогласие? Мы
представляли литературное произведение как федерацию, в которой кроме общих
законов на каждом уровне строения были свои внутренние законы: в образах и
мотивах, в стиле, в стихе: эти-то внутренние законы стиха и подлежали изучению. А
Гончаров вслед за Тимофеевым представлял произведение как централизованную
цельность, в которой каждый малый сдвиг на командном идейном уровне порождал
сдвиги на всех остальных уровнях, так что выделять стих как предмет изучения вообще
было нельзя, и непонятно было, зачем же мы собираемся. Так и шло.
Самая полезная моя книга называется «Очерк истории русского стиха», 1984. У
меня мелкий почерк, заметки по этой теме я делал на полях старой книги Г. Шенгели
«Техника стиха»; из маргиналий к одной странице Шенгели иногда получалась целая
статья. Служил я в античном секторе ИМЛИ, заниматься стиховедением приходилось