После этого курса я написала несколько эссе о современной персидской литературе и присоединилась к литературному кружку Голшири. В него входили его собственные ученики. Раз в неделю приглашали кого-то из писателей и обсуждали его работу. Иногда приглашенные авторы оскорблялись, так как мы беспощадно критиковали их; не редкостью были словесные поединки, в основном между Голшири и его гостем. В этих перепалках становились очевидными соперничество и взаимная вражда, которые все еще были очень сильны между нами, хотя мы все вынуждены были объединиться пред лицом постоянной угрозы и преследования со стороны режима.
Я одновременно посещала другой книжный клуб, организованный моими друзьями, в основном из академических кругов. Туда входили Мохаммад, Шахран и супруга Голшири Фарзане Тахери, известная переводчица, изучавшая английскую литературу в Тегеранском университете. Бывало, кто-то покидал кружок и уезжал за границу; приходили и новые люди, но, что поразительно, в эти сумбурные годы наши встречи оставались одной из немногих постоянных величин жизни. В годы революции, когда все было таким изменчивым, факты теряли материальность, а все, во что мы прежде верили, попадало под сомнение, четкая структура литературных произведений становилась для нас утешением.
Мы читали классику – Хафиза, Саади, Фирдоуси, – но в итоге всегда переключались на другие темы, и занятия нередко растягивались до поздней ночи. По настоянию Голшири мы по очереди зачитывали подобранные им отрывки произведений и стихи. Мне часто становилось скучно: я была одной из худших учениц, никогда не делала домашнее задание и смешила всех, когда надо было читать. Но позже я поняла пользу его метода: при чтении вслух раскрывался чарующий ритм стихотворения, и я начала ценить взаимодействие слов, их взаимные заигрывания и перестук, приводившие к трансформации смыслов. Теперь, открывая Хафиза и Фирдоуси, я почти всегда инстинктивно читала вслух, чтобы насладиться музыкальностью их строк. Дело было не просто в красоте языка, в мастерстве замысла и структуры – все это я замечала и раньше. Я впервые увидела игривость канонических текстов, их приземленность. Литературный критик Терри Иглтон писал, что великая литература всегда стремится преступить границы существующей реальности. Читая классиков персидской литературы, мы заглядывали в трещинки в стенах реальности и видели за ними сияющий мир воображения наших поэтов.
Порой мне казалось, что вся моя жизнь стала вариацией на тему родительских кофейных посиделок. Поскольку все аспекты общественной жизни были ограничены или попали под запрет, частная жизнь начала выполнять функцию публичного форума. Дома превратились в рестораны, бары, кинотеатры и театры, концертные залы, площадки для литературных, искусствоведческих и политических дебатов. Но даже этим свободным зонам постоянно угрожало государство: в любой момент дня и ночи к нам могли ворваться с облавой и конфисковать алкоголь, игральные карты, косметику, запрещенные книги и видеокассеты. Нас могли арестовать по обвинению в аморальности. И все же те дни запомнились мне атмосферой сдерживаемого волнения, пробивавшегося из-под тревоги и страха. Теперь, вспоминая то время, я понимаю, что волнение и страх, пожалуй, подпитывали и укрепляли друг друга. Пока терзаемая войной страна стонала под гнетом репрессивных законов, ежедневных арестов и казней, чуть глубже, в подполье, совершались акты неповиновения и велось сопротивление, служившее источником постоянной фрустрации для государства и подрывавшее его власть. К обычным, ничем не примечательным делам – вечеринке, на которую приходили и мужчины, и женщины, где подавали алкоголь, включали музыку и смотрели кино – «Ночь в опере» или «Фанни и Александра», – надо было подходить со всей осторожностью, непременно задвигая шторы, и так обычные события превращались во что-то заветное, в украденный эклер. Мы ощущали себя диаспорой изгнанников в стране, чьего языка и культуры не понимали; мы строили свой дом вдали от дома, где действовали свои нормы, был свой образ жизни и фольклор. И, разумеется, нас объединяла ностальгия по «старым недобрым временам», как мы их называли – временам до революции.