Ранней осенью 1979 года в погожий солнечный день мы с моей подругой и коллегой Хайде выходили из здания Тегеранского университета. К нам подошел худощавый мужчина со смуглым лицом, пышной кудрявой шевелюрой и густыми усами. Он пригласил Хайде присоединиться к его литературному кружку. Его глаза даже за стеклами очков искрились лукавством, точно он вел параллельный молчаливый разговор с озорным эльфом, в то время как его тело находилось в обычном мире рядом с нами. Так я познакомилась с Хушангом Голшири, одним из самых известных иранских писателей того времени. Он родился в Исфахане и входил в группу интеллектуалов и авторов, оказавших огромное влияние на иранскую литературу 1960-х – 1970-х годов. Голшири и его коллеги «открыли» моего кузена Маджида, когда тот начал писать стихи и публиковаться, и поддерживали его творчество.
Хайде так и не вступила в кружок; она была слишком увлечена политической деятельностью и не собиралась тратить свой недюжинный талант на какую-то литературу. Зато в него вступила я. Мне отчаянно не хватало обсуждений, которые не заканчивались бы идеологической полемикой. Я интересовалась темой демократии в романе; меня вдохновил тот факт, что развитие жанра романа в Иране совпало с ростом демократических настроений и расширением свобод. Мне казалось, что типичная для романа полифония отдельных голосов и многоголосье в демократическом обществе – по сути, одно и то же. Готовясь к занятиям, я много читала и делала заметки о современной персидской литературе, иногда приводя Биджана в бешенство. Я входила в раж, бросалась пылко его целовать и пускалась в маниакальные монологи по поводу своей последней находки. («Конституционная революция была не просто политическим переворотом, – выпаливала я на одном дыхании. – Ты понимаешь, какие ожесточенные споры велись за язык, начиная с Мохаммада Али Джемаль-заде, твердившего, что мы должны найти новый демократический язык!? И таких исследователей было много. Вспомни Дехходу и Хедаята: они помогли создать этот демократический язык. То было время зарождения иранского романа, иранской пьесы и иранской журналистики; исламский режим не случайно избрал своей мишенью культуру… Они пытаются добраться до источника, понимаешь?») Тем вечером я рассказала, что познакомилась с Хушангом Голшири. Да-да, с тем самым Голшири, который написал «Принца».
Когда я впервые упомянула о «Принце» в присутствии отца, тот чуть не закатил глаза. «О нет, – сказал он. – Неужели нам мало „Слепой совы“?» Он хотел знать, почему я так всполошилась из-за двух тоненьких книжек. «Вся страна летит к чертям, а моя дочь восторгается этими двумя жемчужинами, двумя романами, будто они способны решить все наши проблемы!» «А я-то тут при чем?» – ответила я.
Он был прав: страна и впрямь летела к чертям. Конца войны не предвиделось; зверства режима продолжались. Все больше наших родственников и друзей ушли в подполье, уехали из страны или попали в тюрьму. У меня не осталось иллюзий по поводу моего положения. Нас с Хайде и других коллег уволили, моя мечта преподавать в университете приказала долго жить. Мой паспорт конфисковали; я не могла уехать из страны. У меня начались частые приступы паники.
Как только я научилась говорить, отец стал рассказывать мне истории. Через сказки Фирдоуси он учил меня понимать мою страну, ее историю и культуру и показал мне, что литература – не просто времяпровождение, а метод восприятия и интерпретации окружающего мира – иными словами, способ существования в нем. А теперь мир стал таким непонятным и враждебным; к чему еще я могла обратиться, кроме как не к книгам? Для отца Фирдоуси являлся ключом к прошлому. «Шахнаме» была единственным свидетельством существования величественной Персидской империи, что наводняла наши сны и кошмары. Что же привлекало меня в «Слепой сове», написанной в 1936-м, и в «Принце» Голшири (1969) и как эти произведения могли объяснить современный Иран, в котором мы жили? Отцу язык этих романов казался слишком скупым («Похоже, во всех современных романах теперь скупой язык», – предположил он), а сюжет слишком запутанным. «Если называть романом „Войну и мир“ или „Повесть о двух городах“, то и эти книги можно назвать романами, – примирительно добавил он. – Ни сюжета, ни четкой характеристики героев…»
В Исламской Республике оба романа были запрещены; причиной запрета стали откровенные сексуальные сцены и критический взгляд авторов на ортодоксальную религию. Характерной чертой зарождающейся модернистской литературы начала ХХ века было неприятие религии, а в отдельных случаях – например, у Хедаята – еще и очарование доисламским Ираном. Радикальность и злоба антиисламских высказываний Хедаята ничуть не уступали его романтизации древнего Ирана и ностальгии по тем временам.