Сердце стучит на осеннем холоде. Я в легком красном пальто, воротник поднят и трется о шею. Все происходящее кажется мне очень романтичным и волнующим. Прошу шофера высадить меня у входа в узкий переулок. Это старый район Тегерана с магазинчиками пряностей и пыльными узкими улочками; на мостовых видны пересохшие русла ручьев, упирающиеся в дома с высокими защитными стенами. У дома достаю маленький флакончик духов –
Проходит около получаса; раздается звонок, затем в дверь начинают молотить. Мое сердце замирает. Я знаю, это мать; допросила шофера, тот выложил, куда я пошла. «Где она? Я знаю, она здесь!» – кричит она. «Ее здесь нет, – отвечает Морад, младший брат Мехрана. – Хотите – зайдите сами и посмотрите». Мы стали хитрее, и в этот раз она меня не находит. После ее ухода жду десять минут и тоже ухожу. Бреду по лабиринту петляющих переулков, выхожу на главную улицу… и натыкаюсь на нее.
Я вру – теперь я в этом спец. Говорю, что ходила к Мехрану взять почитать книги, и показываю их ей; мол, я только позвонила в дверь, и мне сказали, что она была там и искала меня, поэтому я поспешила домой. «Мы просто разминулись», – как ни в чем ни бывало говорю я. «А до этого что ты делала?» – спрашивает она, кажется, успокоившись. «Я… просто гуляла», – отвечаю я. Вряд ли она мне поверила, но главное – ни в чем ни признаваться. Даже если она поймет, что я вру – а она это прекрасно понимает, – нужно придерживаться своей версии. И тогда через некоторое время даже самая невероятная ложь станет немного похожа на правду. Да и смысл ее допросов был не в том, чтобы выяснить факты: у них имелась своя логика, и в какой-то момент мы успокаивались и забывали об изначальной причине ссоры. Много лет спустя, уже после Исламской революции, я стала свидетельницей того, как та же самая динамика разыгрывалась уже в более крупном масштабе. Мы подыгрывали исламистам. Придумывали самые невероятные объяснения, почему от нас пахнет спиртным, почему на губах помада, как кассета популярного зарубежного исполнителя оказалась на приборной доске нашей машины. Далее следовала небольшая или большая взятка, и нас отпускали. Через несколько недель рассказ о нашей жалкой победе становился анекдотом, над которым смеялись на вечеринках.
Прежде чем отпустить меня в Британский совет, куда я хожу на уроки английского, мать сообщает, что в пятницу я не пойду в поход. Я не могу пожаловаться отцу, так как стараюсь оградить его от наших ссор, хотя знаю, что она обязательно расскажет ему о моем проступке, когда в следующий раз пойдет его навещать. («Кажется, Незхат считает, что это моя дочь от другой женщины», – несколько раз пишет он в дневнике.) Но даже в тюрьме, где ему хватало своих забот и конфликтов, как личных, так и публичных, отец постоянно напоминает мне, как тяжело сейчас матери, как она нуждается в любви, и твердит, что мой долг – понимать ее и поддерживать.
Утром встаю и вижу, что она занята подготовкой к кофейным посиделкам. Хожу за ней по пятам из столовой в кухню и ее комнату и умоляю разрешить пойти в горы, но она никак не соглашается. Потом она поворачивается и произносит: «Ты больше никогда не пойдешь в эти дурацкие горы». Я отвечаю, что пойду, разрешит она мне или нет. «Что тебе от меня надо? – начинает кричать она. – Ты смерти моей хочешь? Тогда будешь довольна?» Я тупо смотрю на нее и молчу. Хочется сделать что-то ужасное: швырнуть об стену стакан, истерично завопить, но я начинаю плакать, беспомощно бормотать, и она тает и подходит ко мне. «Ну тихо, тихо, – говорит она. – Не плачь».
«Ты не моя дочь», – ядовито произносит она. А у меня перед глазами встает выцветшая картина: Матильда в «Красном и черном» держит на коленях отрубленную голову Сореля. «Ты и твой отец…» – кричит мать, и картина насыщается красками и вырисовывается во всех деталях. Матильда сидит в карете, стук лошадиных копыт нарастает, и я слышу крик матери, стук копыт и молчание Матильды. Постепенно мне удается совладать с желанием кричать и плакать. Но мать так и не добилась своего, не довела меня до истерики, поэтому следующие два дня она со мной не разговаривает.
Я говорю: «Я все равно пойду, ты мне не помешаешь». Теперь мы обе кричим. Звонят в дверь, но мы не обращаем внимания. Она говорит, что не воспитывала меня проституткой. «Ты поэтому хотела остаться в Тегеране? – в ярости бросает она. – Не из-за отца – на него тебе плевать, – а чтобы гулять по городу непонятно с кем?» Тут я не выдерживаю и рыдаю. «Не могу больше жить в этом доме, – говорю я. – Это невыносимо». Мы не видим, как брат выходит из комнаты и встает посреди коридора; не слышим, как открывается входная дверь.