По сухой, утоптанной тропе, виляющей обочь шоссе, даниловцы пешком возвращались домой, грустные, озабоченные тем, что так много молодых ребят проводили на войну. Все понимали, что иначе нельзя, и все знали, что на нелегкое дело поехали ребята, что война будет посерьезней, чем у Халхин-Гола или с финнами. И чтобы заглушить тоску и душевное беспокойство, старались теперь говорить не о войне, а о чем-либо другом, а некоторые поругивали председателя, что угнал коней. Можно было бы отвезти людей, а потом уж ехать в Александровку.
Миновали пристанционный поселок, крахмало-паточную фабрику, дымящую узкой железной трубой, похожей на мундштук.
Солнышко лишь чуть свалило с полудня. В небе громоздились крупные лиловые облака с краями, похожими на огромные куски ваты, подмоченной слабым раствором марганцовки. Воздух звенел от беспрерывного стрекотания кузнечиков. С полей веяло легким теплым ветерком, пахнущим пылью, васильками, рожью. Взорам открывался широкий вид на окрестность. В прозрачной синеве марева виднелись дальние села — Чернояры, Волчий Кут, Никольское — с зеленеющими садами, темно-голубые холмы, белые церкви с острыми шпилями колоколен, будто воткнутыми в кучевые облака. Вскоре показались и крыши Даниловки — бурые, красные, зеленые, двухэтажное здание средней школы. Ветряк стоял с неподвижными распростертыми крыльями, словно богатырь, приготовившийся к единоборству. Обширный колхозный сад ласкал глаза крупными верхушками столетних дубов, промеж которых выделялся один, и люди знали, что это Марьин дуб.
И все это — Даниловка, окрестные хуторки, села с садами и ветряками, с соломенными и железными крышами изб и домов, — все нерушимо покоилось среди беспредельных сплошных массивов озимых и яровых хлебов, изумрудных лугов, пересеченных узкими лентами речушек, заросших ивняком, тальником и кугой, среди мирной сельской тишины, никем и ничем не нарушаемой. Родное, привычное с детских лет — все показалось теперь Гале каким-то новым, по-особому дорогим и красивым, и в то же время на все вокруг будто пал туманный налет невыразимой грусти и печали.
И нет рядом с Галей брата Васи, и, может, не будет уже радостных встреч с Ильей — ни вечерних, загодя намеченных, ни случайных — дневных. Увез Илью красный поезд, и гул колес не слышен уже, и поезда самого не видно, только вьется сиреневый дымочек величиной с носовой платок над телеграфными столбами, вытянувшимися солдатской шеренгой вдоль линии. И всему конец, и счастью больше не быть! Зачем же Галя идет домой? Что ее ждет там? Не лучше ли бы сесть вместе со всеми в вагон и рядом с Ильей ехать навстречу тревожной боевой судьбе?
Впереди, поперек шоссе, под яркими солнечными лучами то и дело возникали волнующиеся, дрожащие ручейки воды, а когда подходили поближе — там ничего, кроме горячих камней, не было. Ручей — это лишь мираж! Не так ли и счастье человеческое: ты за ним гонишься, оно видится вдали, вот уж ты к нему подходишь, протягиваешь руки и… обнимаешь пустоту. «Нет, нет! Не так, — запротестовало все существо Гали. — Счастье было… и счастье вновь будет, когда вернется Илья, а он вернется, он обязательно вернется!»
Пелагея Афанасьевна понемногу успокоилась, перестала плакать, но все время слабли и подкашивались у нее ноги. И Петр Филиппович с Галей по-прежнему поддерживали ее. От горя она совсем обвяла.
— Ноженьки мои не слушаются, — слабым голосом говорила она, чуть улыбаясь. — Что же это со мной?
— Потерпи, Полюшка, потерпи, — просил ее Петр Филиппович, — скоро придем.
Поодаль шли Бубнов, Лена, Демьян Фомич, Вера, ее отец, Лаврен Евстратович, тоже провожавший старшего сына своего. Вдруг Демьян Фомич остановился, хлопнул себя ладонью по лбу.
— Трубки нет! — испуганно и горестно воскликнул он. — Либо я забыл ее в буфете? Наверно, и фуражка там. Но фуражка — леший с ней, она старенькая, а без трубки никак невозможно мне!
— Ничего! Не помрешь! — пробасил Плугов. — Давно тебе потерять ее пора.
— Тебе что? Ты, конечно, рад! — обиделся Демьян Фомич. — А мне каково!
Бубнов посочувствовал:
— Трубку жалко! Она у него прокуренная.
— В том-то и дело! Чего он понимает, кулугур энтот, — кивнул Демьян Фомич на Плугова. — Десять лет я пользовал ее, да до меня из ней курили. Без трубки я не жилец! Бумажные цигарки терпеть не могу.
И Демьян Фомич поплелся обратно на станцию, как ни уговаривал его Лаврен Евстратович «наплевать» на трубку.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Услышав, что началась война, Наташа тотчас подумала: «Алешу призовут немедленно».
Он сам говорил ей, что в первый же день войны должен явиться в военкомат, не дожидаясь повестки. Так как военный билет свой он взял с собою, сказав, что там станет на учет, то Наташа решила: призовут Алешу в городе. И все же весь день в то воскресенье она ждала мужа домой: ведь, наверно, можно сначала приехать попрощаться, потом уж идти в военкомат.
К вечеру всей Даниловке стало известно, что большинство ровесников Ершова мобилизовано, и Наташа поняла: не сможет, не успеет Алеша в Даниловку.