И если уж на то пошло, если говорить о Цветаевой-человеке, то поражает щепетильность и деликатность этого человека, чьею «безмерностью в мире мер» успели нам прожужжать все уши. Странно признаться, но весь мой моральный кодекс, все мои представления о нравственности стопроцентно исчерпываются одной цветаевской страницей, написанной незадолго до возвращения в СССР – по заказу… Так вот, у Цветаевой есть такой текст – «Милые дети», называемый так по первой строке; написан он был для эмигрантского детского журнала – разумеется, несостоявшегося, как девять десятых эмигрантских проектов.
Вот где Цветаева, а не в эскападах своих, и не в чрезмерностях, и не в романах с мужчинами и женщинами. Добавьте к этому фанатическую честность в любой работе, включая переводы. И такую же фанатическую жажду помочь любому человеку, попавшему в ситуацию травли (на это был у нее нюх, поскольку сама она из этой ситуации не вылезала; многие грехи простятся Георгию Адамовичу и его присным из кокаинового круга «Чисел», – но этот не простится).
Помню, как поразило меня признание Новеллы Матвеевой, одного из любимых моих поэтов: она сказала мне как-то, что прозу Цветаевой ставит не в пример выше ее стихов. В общем, теперь я это мнение разделяю. И знаю мнение Вячеслава Иванова, лучшего, пожалуй, понимателя чужих дарований среди всех русских символистов. Он при встрече так Цветаевой и сказал: вы должны написать роман, в нем и ваше, и наше оправдание. И она не возражала. И более того – она этот роман написала, исполнив тем самым заветную мечту всякого большого поэта; смею думать, ее роман о восемнадцатом годе будет посильней пастернаковского на ту же тему.
Это не значит, что цветаевские стихи в чем-то уступают очеркам: просто Цветаева была слишком умна, точна и масштабна, чтобы ограничиваться только стихами; иные стихи ее перегружены, иные пересушены – мысль и темперамент рвутся в прозу. При всем при том именно она написала лучшие русские поэмы двадцатого века, среди которых кто-то выделит «Переулочки», кто-то – «Поэму Конца», а я назову «Крысолова», в котором объяснен и предсказан весь век, вплоть до «сытых бунтов» 1968 года. «Крысолов», в котором с небывалой точностью (о музыкальности и прочих выразительных средствах не говорю – тут все понятно) обрисованы три главных соблазна века – буржуазно-либеральный, коммунистический и фашизоидный, три главных тупика, кроме которых ничего, кажется, и нет, – главная, лучшая русская поэма века; лучшая еще и потому, что из всех трактовок вечного гаммельнского сюжета тут представлена самая жестокая и честная. Мало того, что Музыка и Музыкант в ней с небывалой решительностью разведены («лжет не музыка – музыкант!»), так ведь явлена еще и пугающая амбивалентность этой самой музыки, которая убивает и спасает, лжет и пророчествует с равной убедительностью. Конечно, им всем так и надо – и детям, и крысам; но сделано так, что и жалко всех. Труднейшая задача – рассказать, чем и как прельстила их эта флейта; большинство интерпретаторов бродячего сюжета отделывались указанием на красивую музыку, и все. Цветаева РАССКАЗАЛА обе эти музыки-ловушки – крысиную и детскую. И рассказала с фантастической, пугающей точностью: ожиревших, омещанившихся коммунистических крыс уводят сказкой о романтике, о дальних странах, об Индии (не могла же она знать о планах «великого похода за освобождение Индии», о котором мечтал Ленин! Не могла знать и о позднесоветской ожиревшей романтике – Индия, Куба, борющаяся черная Африка… жара, синь, океан, пальмы… буль…). Детей выманивают из дому обещанием халвы, вседозволенности, бесплатного и безответственного кайфа. Удел всех людей – обман, отупение, пузыри. Одна музыка чего-то стоит… Но бойтесь этой музыки!
Больше всего люблю я тот ее безумный, невыносимый, прекраснейший период – с 18-го по 21-й год, московский, борисоглебский, чердачный, когда она с крошечной недоразвитой Ириной и маленькой святой по имени Аля жила без Сергея, без помощи, большей частью без работы «в советской, якобинской, маратовской Москве».