Вяч. Вс. Иванов назвал это стихотворение страшным, потому что «в нем рассказывается о безумии, о его неотвратимости, о полной безответности вертикали и всего вокруг»[609]
. Действительно, все попытки поэта установить контакт с другими, аукнуться с ними, получить ответ на свой призыв «Отзовись!» оказываются неудачными. Отголоски «Выхожу один я на дорогу…» — «Ночь тиха», звезды, «сверканье пути» — лишь подчеркивают его трагическое одиночество[610]. Ведь ему нет отзыва ни в природе («…нем он, взгляд этих игл и ветвей»), ни в небесах («другой, в высотах, тугоух»[611]), и его единственным «воображаемым собеседником» оказывается не «ангел судьбы», с которым, по Пастернаку, «мы остаемся наедине, когда говорим сами с собою на прогулке или размышляем, или чувствуем себя одинокими на людях» [VII: 197], а некий мурлыкающий Дух — судя по одежде, злой[612]. Постоянное присутствие этого демона, маркированное повторением строфы, ввергает поэта в полное отчаяние. В финале стихотворения он закрывает лицо руками и трясется от беззвучных рыданий, стиснув губы до крови[613]. Неожиданный автометакомментарий в последних двух стихах, однако, ослабляет трагизм ситуации и создает дистанцию между поэтом-автором и поэтом-героем, представляя отчаяние последнего «болезнью», единичным биографическим эпизодом, об истинном содержании которого читатель (будущий биограф), приглашенный автором, должен строить догадки.Что именно мурлычет злой Дух, можно догадаться из первой строфы шестого стихотворения цикла «Январь 1919 года»: «Тот год! Как часто у окна / Нашептывал мне, старый: „Выкинься“. / А этот, новый, все прогнал / Рождественскою сказкой Диккенса» [I: 181]. Разумеется, искушение самоубийством нельзя прямо связывать с Маяковским, но, как заметил еще Р. Якобсон в некрологической статье «О поколении, растратившем своих поэтов», «мотив самоубийства, совершенно чуждый футуристической <…> тематике, постоянно возвращается в творчестве М-го — от ранних вещей его…»[614]
. Уже во «Владимире Маяковском» поэт обещал:В «Флейте-позвоночнике» мысль о самоубийстве становится навязчивой:
И, наконец, в «Человеке» мечта о самоубийстве, как избавлении от тоски и «выходу в просторы», пусть в воображении поэта, но исполняется:
Совпадение мотивов с «Может статься так…» — «бред о демоне», холод, лед, снег, дрожь души — едва ли случайно. Скорее, Пастернак прячет то, о чем кричит Маяковский, но одновременно дает понять через пучок аллюзий, какое искушение он отверг. На это же указывает игра с клише «бледный/белый как мел», где прилагательное заменяется на «мертвый», что дает не только тройную аллитерацию на «М», но и приоткрывает тайну мурлычущего Духа[618]
.Обсуждая «Голос души» (который по первоначальному замыслу поэта должен был составить диптих вместе с «Может статься так, может иначе…»), Вяч. Вс. Иванов отметил, что в нем Пастернак имперсонирует поэтическое мышление Цветаевой, важного для него «воображаемого собеседника»[619]
. Подобным же образом в «Может статься…» разыгрываются излюбленные темы раннего Маяковского — темы безумия, отчаяния, тоски, болезни, бреда, одиночества, самоубийства. Особый интерес представляет образ глухого, «тугоухого» Бога в небесах, чужеродный поэзии Пастернака[620]. По-видимому, он восходит к финалу «Облака в штанах»: