В то время как характер Моцарта у Пушкина в основных чертах опирается на общеизвестные биографические факты и легенды, характер пушкинского Сальери не имеет никакого отношения к исторической реальности и наделен чертами антигения по принципу «от противного». Это замкнутый в себе аскет, угрюмый и мрачный завистник, фанатик-мономан, прилежный труженик без искры божьей, нисколько не похожий на исторического Сальери (Пушкину, впрочем, неизвестного) — весельчака, бонвивана, заботливого отца десяти детей, обожателя оперных певиц и балерин. Как давно заметили критики, он более всего напоминает других пушкинских героев того же мономаниакального психологического типа — Германна из «Пиковой дамы» (Гершензон 1919: 118) и особенно Сильвио из «Выстрела», писавшегося почти одновременно с МиС. Первым на психологическое родство Сальери и Сильвио указал А. С. Искоз (Долинин), описавший их как персонажей «озлобленной души», «мрачного душевного склада» и «одной доминирующей идеи», которые ненавидят своих антагонистов — «божественно легкомысленных повес» (Искоз 1910: 187, 189–191). Затем «известную родственность образов „Выстрела“ героям <…> „Моцарта и Сальери“» констатировал Ю. Г. Оксман (Путеводитель 1931: 283), а Д. Д. Благой обратил внимание на то, что в «Выстреле» мы сталкиваемся с ситуацией отложенной мести, аналогичной тому, как Сальери откладывает употребление «дара Изоры» до «злейшей обиды» (Благой 1937: 80). По М. Л. Гофману, и МиС, и «Выстрел» посвящены теме зависти, которая, как считает исследователь, в обоих случаях порождена жаждой славы, превращающейся в манию (Гофман 1957: 71–72). Развернутое сопоставление Сильвио и Сальери дано в двух работах В. Э. Вацуро, где показано, что обоими героями (сходными во многом, вплоть до итальянской фамилии), движет зависть «не в элементарном, но в широком, даже философском понимании, расширяющаяся до протеста против несправедливости Природы, своенравно распределяющей дарования и неприобретаемые личностные достоинства» (Вацуро 1994: 276–277; ср. там же: 43–44). С. Евдокимова вслед за А. С. Искозом (на которого, как и на других своих предшественников, она, к сожалению, не ссылается) обнаруживает в «Выстреле» и в МиС столкновение противоположных типов сознания: игриво-веселого и серьезно-мрачного (Evdokimova 2003: 127–128).
Легенда об отравлении Моцарта возникла не на пустом месте. Еще до нее в Европе получило хождение несколько сходных исторических анекдотов о гибели известного художника или музыканта, отравленного завистниками, причем все они имели итальянский колорит. Это не удивительно, так как до конца XVIII века изготовление и применение ядов ассоциировалось главным образом с итальянцами. Многочисленные отравления, в которых обвиняли папу Александра VI, его сына Чезаре Борджиа и других жестоких итальянских правителей эпохи Ренессанса, провербиальные отравители и отравительницы — в первую очередь, пресловутая Джулия Тоффана, якобы изобретшая так называемую «акву тоффана» (или, иначе, «итальянский яд») и отправившая на тот свет более 600 человек, или Джованна Бонана, повешенная в 1789 году, — способствовали формированию особого стереотипа итальянца, всегда готового пустить в ход смертоносный яд. Этот стереотип отразился, например, у Шекспира — не только в «Ромео и Джульетте», но и в «Цимбелине», где сказано, что у коварных итальянцев «столько же яду на языке, сколько в руке» («…false Italian, / As poisonous-tongued as handed» — акт III, сц. 2, 4–5), в готическом романе Анны Радклифф «Итальянец» («The Italian, or the Confessional of the Black Penitents», 1797; Библиотека Пушкина 1910: 317, № 1298), где демонический злодей Скедони в финале убивает сильнодействующим ядом своего главного врага и самого себя, в романе мадам де Сталь «Дельфина» («Delphine», 1802; Библиотека Пушкина 1910: 341, № 1406), где герой-итальянец, как пушкинский Сальери, много лет не расстается с ядом после смерти возлюбленной (см. подробнее в построчн. коммент. — с. 448). Нимечек сравнил с «итальянским ядом» острую зависть недругов Моцарта к успеху его «Похищения из сераля» («Der Neid erwachte nun mit der ganzen Schärfe des italienischen Giftes!» — Niemetschek 1798: 22; Niemetschek 1808: 33–34), чем, надо полагать, немало помог возникновению легенды об отравлении.