Совсем другого содержания, но также в биографическом отношении чрезвычайно любопытны и важны стихи 1822 года: Люблю ваш сумрак неизвестный,
набросанные, неконченные Пушкиным и сохранившиеся в двояком виде, черновом и более отделанном (II, 323—325):Эти мысли о смерти, о загробной жизни, о бессмертии души находятся, очевидно, в связи с тогдашними его обстоятельствами. Может быть, стихи эти и написаны накануне одного из поединков.
Наконец, есть ещё стихотворение 1822 года, в котором отразилась его кишинёвская жизнь, это Уединение.
После сообщённых выше подробностей тут каждое слово становится понятно и получает смысл автобиографический:Так и видится Пушкин в его уединённой комнате, под развалинами, на отдалённом конце Кишинёва: он на время мирится с судьбою и работает, полный памятью о прежних весёлых днях и оживляемый надеждою на более светлое будущее.
Эти воспоминания и надежды относились к Петербургу. Почти всё время кишинёвской жизни Пушкин рассчитывал, что ссылка его скоро кончится и что ему позволят возвратиться в столицу. Ещё в 1821 году, в письме к брату (27 июля) он говорит: «Пиши ко мне, покамест я ещё в Кишинёве». В письмах 1822 года беспрестанно выражается надежда на скорое свидание. К брату он пишет, от 24 января: «Постараюсь сам быть у вас на несколько дней, тогда дела пойдут иначе»; 21 июля: «Радость моя, хочется мне с вами увидеться, мне в Петербурге дела есть; не знаю, буду ли к вам, а постараюсь»; 6 октября: «Я карабкаюсь и, может быть, явлюсь у вас, но не прежде будущего года». То же самое в письме к Катенину от 19 июля, говоря о постановке на сцену Корнелевой трагедии Сида, переведённой Катениным: «Как бы то ни было, надеюсь увидеть эту трагедию зимою, по крайней мере постараюсь»; или к Я. Н. Толстому, от 26 сентября: «Может быть, к новому году мы свидимся, и тогда дело пойдёт на лад».
Так как официальной ссылки не было, то Пушкин, вероятно, надеялся, что его переведут по службе обратно в Петербург, или хоть уволят в отпуск. Через кого шли эти сношения, у кого именно просил он ходатайства, определительно мы не можем сказать, по крайней мере по имеющимся у нас материалам. Знаем только, что он писал письмо к гр. Нессельроду, который тогда заведывал министерством иностранных дел[457]
. Весьма вероятно, что заступниками и ходатаями были те же лица, что и прежде: Карамзин, Жуковский и братья Тургеневы. Но испросить помилование было довольно трудно. Обстоятельства не только не улучшились сравнительно с 1820-м годом, когда Пушкин оставил Петербург, напротив, сделались ещё тяжелее. В самый год удаления Пушкина произошла Семёновская история; в министерстве просвещения и духовных дел, к которому принадлежал Пушкин по роду своей деятельности, наступили времена крутые: профессора Куницын и Арсеньев потерпели по службе; имел большое влияние знаменитый ревизор Магницкий, торжествовало его направление, и в 1822 году даже самый Царскосельский лицей передан в ведомство военно-учебных заведений. К тому же, удалённый по высочайшему (хотя и не гласному) повелению, Пушкин не иначе мог быть и возвращён. Отлучки императора Александра, его беспрестанные поездки то во внутренние губернии, то за границу, на Люблянский и Веронский конгрессы, тоже могли быть помехою. К императору, естественно, посылались только дела первой важности, и отнюдь не могла быть послана бумага о перемещении из одного места в другое какого-нибудь коллежского секретаря Пушкина[458]. Оттого Пушкина так занимает вопрос, когда возвратится государь (письмо к брату от 30 января 1823 года). Неуверенность в своём положении, надежда, что, может быть, завтра выйдет разрешение ускакать из Кишинёва, должны были усиливать душевную тревогу Пушкина. Он жил изо дня в день, как будто не на месте, и беспрестанно готовый в дорогу.