«Суверен в одно и то же время находится внутри и за пределами правовой системы». Действительно, если суверен – это тот, за кем правовая система признает власть объявлять чрезвычайное положение и, таким образом, приостанавливать действие системы, тогда «он находится за пределами правовой системы и тем не менее относится к ней <…>» (Шмитт). <…> Суверен, обладая законной властью приостанавливать действие закона, ставит себя вне закона. Это означает, что парадокс можно также сформулировать следующим образом: «Закон находится вне себя самого», или: «Я, суверен, находящийся вне закона, заявляю, что положения вне закона нет»
Суверенная власть, таким образом, структурно основывается на исключении. Суверен – тот, кто может лишить силы существующий правовой порядок и провозгласить чрезвычайное положение, то есть состояние, когда обычные законы больше не действуют и исключение становится правилом. Чрезвычайное положение имеет самую тесную связь с «голой жизнью»: провозглашается оно тогда, когда в опасности оказываются наши голые жизни (во время стихийных бедствий, войн, одиннадцатых сентября и т. д.) и когда мы вынуждены, во имя их защиты, упразднить действительность нормального правления законности. Суверен же решает, когда следует обратиться к этому экстремальному средству, так что само господство закона зависит от оценки и решения, которые исходят из точки вне закона. И как только объявляется, что речь идет лишь о наших голых жизнях, о выживании и т. д., словом, об абсолютно неполитических вещах, мы имеем дело с политическим и с суверенной властью в их чистой форме, с парадигмой политического.
Мы имеем дело с жестоким образом суверена, с сувереном как тем, кто может своим авторитетом отменить законы и ввести акт чистого насилия – в конце концов основная функция законов именно в том, чтобы защищать нас от насилия и произвола, упразднение же законов и применение насилия можно оправдать лишь ссылкой на исключительные обстоятельства, экстремальные условия, когда на карту поставлена голая жизнь. Лицо авторитета и насилия, с одной стороны, лицо милости – с другой – это одно и то же лицо. Суверен является сувереном потому, что он над законом, и это именно так и по той составляющей, что он может обнулить закон и подвергнуть подданных чистому насилию, так и согласно той составляющей, что он лишает закон силы, вводит исключение в закон, так что проявляет милость к подданным, милость за пределами закона, милость как излишек, требующий в ответ любви. Милость также вводит чрезвычайные условия. Насилие, авторитет, милость и любовь – различные составляющие одной сущности. В этой оптике милость не демонстрирует себя просто как точка любви за пределами закона, репрессий, обмена, справедливости и т. д., но в то же время скорее как точка чистого насилия, то есть как репрессия в чистой форме, как безоговорочная репрессия.
Контекст милости в четвертом акте «Венецианского купца» полностью агамбеновский: речь идет о голой жизни. Вся речь Порции о милости предназначена Шейлоку как призыв проявить милость к Антонио и не настаивать на своей правде, которая, однако, может быть справедливой. За первым призывом следует второй: когда кажется, что Порция, переодетая в судью, выносит приговор в пользу Шейлока и что тот будет вынужден вырезать свой фунт мяса и взвесит его, Порция просит его привести врача, чтобы Антонио не умер от потери крови. Но Шейлок не хочет ничего слышать:
Из милосердья надо это сделать.
Ну нет: об этом в векселе ни слова (IV/1).
Еврей не хочет проявить милость, однако, вопреки этому, по отношению к нему в итоге все же проявят милосердие, чтобы, будучи христианами, не выглядеть равными ему: даруют ему голую жизнь и ничего другого. Контекст милости – контекст голой жизни, милость же – иное название для чрезвычайной ситуации.