До сих пор – нарочно или нет – мы мыслили современную свободу в категориях нефти. Углерод снабжает энергией то оборудование, с помощью которого наши мысли, голоса и тела дотягиваются друг до друга; он питает наши публичные рассуждения о природе свободы, автономии, справедливости и самоуправления – от уличных протестов и панельных дискуссий до войн в Твиттере. Он даже усиливает то, каким образом мы проявляем любовь к нашим детям: «Однажды я должна буду признаться своему сыну, что я наделала, – пишет климатологиня НАСА Кейт Марвел. – Моя удобная, безопасная жизнь – во многом продукт двигателя внутреннего сгорания. Ископаемое топливо приводит в движение поезда, на которых мы ездим на пляж, фабрики, которые произвели его пластиковое ведерко и лопатку, свет, который я выключаю, когда целую его перед сном… В конечном счете я несу ответственность за газы, меняющие климат, и, воспитывая сына в комфорте и удобстве, передаю ему эту ответственность и вину». Даже если наше понимание глубокого времени (по крайней мере, в моем случае) строго ограничено, я верю, что что-то
внутри нас осознает фундаментальный разрыв между миллионами лет, которые ушли на образование ископаемого топлива, и ошеломляющей скоростью, с которой мы добыли, употребили и выбросили его. Трепет, который мой сын ощутил в Музее путешествий, был оправдан: мы должны чувствовать трепет перед лицом энергии, сгенерированной мгновенным сжиганием глубокого времени. Наши собственные тела сформированы этой силой – скоростью самолетов, поездов, автомобилей и цифровых потоков, – ставшей неотъемлемой частью нашего представления о свободе. Зачастую мы понимаем под свободой свободу передвижения – будь то свобода покинуть плохое место ради (дай Бог) места получше; свобода ускользнуть от постыдного происхождения и установить новые связи в более просторном, более анонимном месте; свобода предпочесть известному неизвестность. Капиталистические, аболиционистские, революционные и квир-сознания в одинаковой степени опирались на подобные мечты и желания, некоторые из них до́роги и моему сердцу.Ведь я, в конце концов, выросла в Калифорнии, где в подростковые годы для меня синонимом свободы была езда по свободной дороге на собственном «Жуке» 1976 года; после долгого беспечного пребывания в Нью-Йорке я вернулась к доктрине одиночной езды (или, скорее, так обстояли дела до пандемии – сейчас моя машина собирает пыль на подъездной дороге, что само по себе оказалось формой свободы – свободы никуда не ездить, которая неприятно вибрирует рядом с ощущением того, что ехать уже некуда). На протяжении многих лет, что я провела в Нью-Йорке – и даже сейчас, в своей меланхолической ссылке, – в моем сердце всегда отзывались слова поэта Фрэнка О’Хары из «Медитаций в чрезвычайных ситуациях»: «Не обязательно покидать пределы Нью-Йорка, чтобы увидеть зелень – мне и травинка не приносит наслаждения, если я знаю, что под рукой нет метро, магазина пластинок или любого другого знака того, что люди еще не полностью разочаровались в
жизни». Оплачиваемый труд, которым я занимаюсь в этом мире, исключительно культурный, и меня это устраивает; две мои единственные в жизни должности – это официантка/барменша и профессорка/писательница. Я ценю анонимность и многолюдность мегаполисов, не испытываю особой любви к «локальному» и не питаю каких-либо антицивилизационных фантазий о «возвращении к земле». У меня даже нет сада. Как однажды написал в приступе космополитической искренности британский теоретик Марк Фишер: «Поднимите руки те, кто хочет отказаться от анонимных пабов и пригородов и вернуться к органической грязи крестьянства. То есть поднимите руки те, кто по-настоящему хочет вернуться к докапиталистическим территориальным отношениям, семьям и деревням. Теперь поднимите руки те, кто искренне верит, что эта тяга к восстановлению органической целостности – не свойственна культуре позднего капитализма и не интегрирована целиком в капиталистическую либидинальную инфраструктуру». В этой связи страшно, но и вдохновенно прозвучит вопрос: что может случиться и случится с нашим пониманием свободы, когда мы начнем мыслить о ней, чувствовать ее, переживать ее в отрыве от столь огромного количества современных фетишей и привычек? Но этот эксперимент необходим и ценен, поскольку лишь фундаментально ностальгическое, клаустрофобное представление о свободе настаивает на ее связи с единственной технологией производства энергии – особенно когда и если непрекращающаяся уверенность в этой технологии провоцирует новые болезненные спазмы и новые клаустрофобные формы страдания. (И они отнюдь не абстрактны: сегодня я работаю в офисе, где наглухо заклеены окна, а под двери подоткнуты полотенца, чтобы внутрь не проник опасный смог лесных пожаров, сочащийся сквозь все щели. Мыслить должны мы, мы должны мыслить.)