Камо попросил меня купить ему миндалю. Сидел в нашей парижской гостиной-кухне, ел миндаль, как он это делал у себя на родине, и рассказывал об аресте в Берлине, рассказывал о годах, когда он притворялся сумасшедшим, о ручном воробье, с которым он водился в тюрьме. Ильич слушал, и остро жалко ему было этого беззаветно смелого человека, детски наивного, с горячим сердцем, готового на великие подвиги и не знающего после побега, за какую работу взяться. В конце концов было решено, что Камо поедет в Бельгию, сделает себе там глазную операцию (он косил, и шпики сразу его узнавали по этому признаку), а потом морем проберётся на юг, потом на Кавказ. Осматривая пальто Камо, Ильич спросил: «А есть у вас тёплое пальто, ведь в этом вам будет холодно на палубе?» Сам Ильич, когда ездил на пароходах, неустанно ходил по палубе взад и вперёд. И когда выяснилось, что никакого другого пальто у Камо нет, Ильич притащил ему свой мягкий серый плащ, который ему в Стокгольме подарила мать и который Ильичу особенно нравился. Разговор с Ильичём, ласка Ильича немного успокоили Камо. Потом, в период гражданской войны, Камо нашёл свою «полочку», опять стал проявлять чудеса героизма.
Мы нанимали пару комнат в двухэтажном каменном домишке (в Лонжюмо все дома были каменные) у рабочего-кожевника и могли наблюдать быт рабочего мелкого предприятия. Рано утром уходил он на работу, приходил к вечеру совершенно измученный. При доме не было никакого садишка. Иногда выносили на улицу ему стол и стул, и он подолгу сидел, опустив усталую голову на истомлённые руки. Никогда никто из товарищей по работе не заходили к нему.
Невольно напрашивалось сравнение с Присягиным, тоже кожевником по профессии, жизнь которого была не легче, но который был сознательным борцом, общим любимцем товарищей. Жена французского кожевника с утра надевала деревянные башмаки, брала в руки метлу и шла работать в соседний замок, где она была подёнщицей. Дома за хозяйку оставалась девочка-подросток, которая целый день возилась в полутёмном, сыром помещении с хозяйством и с младшими братишками и сестрёнками. И к ней никогда не приходили подруги. Никогда никому в семье кожевника не приходила в голову мысль о том, что не плохо бы кое-что изменить в существующем строе. Бог ведь создал богачей и бедняков, значит, так и надо, — рассуждал кожевник.
Когда мы приехали в Краков, нас встретил товарищ Багоц-кий — польский эмигрант, политкаторжанин, который сразу же взял шефство над нами и помогал нам во всех житейских и конспиративных делах. Надо сказать, что в Кракове полиция не чинила никакой слежки, не просматривала писем и вообще не находилась ни в какой связи с русской полицией.
Мы приехали летом, и т. Багоцкий присоветовал нам поселиться в краковском предместье, так называемом Звежинце. Грязь там была невероятная, но близко была река Висла, где можно было великолепно купаться, и в километрах пяти Вольский лес — громадный чудесный лес, куда мы частенько ездили с Ильичём на велосипедах. Осенью мы переехали в другой конец города, во вновь отстроенный квартал.
С хозяйством дело было много труднее, чем в Париже. Не было газа, надо было топить плиту. Я попробовала было по парижскому обычаю спросить в мясной мяса без костей. Мясник воззрился на меня и заявил: «Господь бог корову сотворил с костями, так разве могу я продавать мясо без костей?»
Не только едущие в Россию заезжали в Краков, приезжали и из России посоветоваться о делах. Когда не было приездов, жизнь наша шла в Кракове довольно однообразно. «Живём, как в Шуше, — писала я матери Владимира Ильича, — почтой больше. До 11 часов стараемся время провести как-нибудь — в 11 ч. первый почтальон, потом 6-ти часов дождаться не можем».