создать мой портрет. Мне казалось важным сосредоточиться на информации небезынтересной и по
возможности имевшей отношение к делу. Когда журналистка ушла, мне стало казаться, что я о чем-то забыл
сказать. Поэтому я ей позвонил и попросил еще раз прийти.
35
Мы снова проговорили целый час; надо заметить, что диктофон был, разумеется, включен во время обеих
бесед. В ходе этого дополнительного разговора я почему-то упомянул о понятии «каденция».
Остановившись на нем, я заметил, что, с моей точки зрения, не всегда следует придерживаться тра-диционных каденций.
Журналистка (ей, жительнице Вены, казалось бы, от природы полагалось обладать известной му-зыкальностью) посмотрела на меня с легким замешательством. Сказанное, судя по всему, было ей
абсолютно непонятно. «Каденции?» — перебила она, — «Я думала, они бывают только для рояля». В
процессе разговора постепенно обнаружилось, что это был не единственный пробел в музыкальных
познаниях столь внимательно слушавшей дамы. Однако мои сомнения, поняла ли она вообще что-либо в
нашей беседе, оказались для дальнейшего развития событий совершенно несущественными. Статья так
никогда и не появилась в печати. Сначала ее отложили, потом тема была снята руководством. Может быть
потому, что вся остальная информация была собрана такими же (а то и еще более невежественными) репортерами, а может быть и потому, что новая, более актуальная культурно-политическая тема оттеснила
юные дарования на второй план. Мое время, которое я принес в жертву казавшейся мне серьезной
публикации, пошло, что называется, псу под хвост. Возьмем другой пример. Журнал «Der Spiegel» в свое
время очень поддержал меня; мое переселение на Запад, стало, разумеется, привлекательным
«политическим» сюжетом; де-
36
кабрьский номер «Шпигеля» (1979) стал началом целой кампании. В 1987 редакция решила посвятить мне
новую публикацию, оформленную как интервью. Меня посетил сотрудник журнала и записал на пленку
длинный монолог. Я стремился сказать обо всем самом существенном, не отвлекаясь на случайные, второстепенные вопросы, и невольно оставил за собеседником роль немого слушателя. Посетитель получил
семьдесят минут устного текста — вполне достаточный материал для публикации. Тем не менее, он
позвонил на следующий день, чтобы посоветоваться, как поступить дальше: мой монолог никоим образом
не был похож на запланированную беседу. Мы согласились на том, что текст можно разделить и
сопроводить вопросами; получившийся монтаж мог заменить интервью. Так он и поступил, после чего
послал мне уже окончательный текст. Я потратил еще пять-шесть часов на поправки в своих «ответах».
Проделанная работа понравилась журналисту; к тому же мои усилия в известном смысле облегчили ему
работу. Вскоре я получил вторую корректуру и посвятил ей еще часа два, стремясь уточнить важные, на мой
взгляд, детали, и отослал в «Шпигель» окончательную версию. Опытный репортер, казалось, остался в
высшей степени удовлетворен формой и содержанием статьи. Да и наше взаимопонимание и плодотворное
сотрудничество пришлись ему по душе. Однако многонедельное ожидание и поиски интервью на страницах
«Шпигеля» оказались тщетными; в конце концов, тот же журналист дал мне знать, что, к сожалению, публикация не со-37
стоится. Основание: «Слишком профессионально, слишком специально, слишком лично, а потому для
наших читателей не подходит». Опять мимо.
He-публикация имеет хотя бы одно преимущество: то, что не напечатано, не может, по крайней мере, стать
предметом ложных толкований. Породить таковые может даже перевод. В 1978 произошло нечто в этом
роде в Израиле, где мое интервью, данное частично по-английски, частично по-немецки, было переведено
на иврит, которого я не понимаю; а с иврита на русский. Меня спросили, не боюсь ли я потерять советский
паспорт, подобно Ростроповичу? Ведь я поехал в Израиль, не имея официального разрешения. Я ответил, —
на иврите было опубликовано: «Жаль, что Ростропович после отъезда ни разу не смог вернуться в Россию,
— хотя бы с концертами! Об этом мечтали многие, кто почитает его искусство».
Так я выразил свое сожаление. Одна из русских эмигрантских газет перестроила мое высказывание
следующим образом: «Если бы Ростропович был советским музыкантом, он не покинул бы свою страну и
продолжал бы там выступать». Оба эти текста в целом вроде бы совпадали с произнесенными мною словами
— но весьма приблизительно соответствовали их смыслу. В поисках собственного пути, все еще с
советским паспортом в кармане и постоянным местом жительства в Москве, я пытался выразить всеобщую
печаль по поводу того, что Ростропович, а с ним и его музыка навсегда покинули страну. Конечно, мои
слова о том, что он должен был попытаться добиться права на приезды с
38